Избранное
Шрифт:
Из кухни доносился дробный стук ножа, он вскоре прекратился, — наверно, дорезав лапшу, мать ушла в кооператив. Солнечный ромб стал квадратом и, соскользнув с одеяла, придавал крикливую расцветку блёклым краскам тканого половичка. Теперь в цветистом этом пятне, как бы зевая, стояли грязные после вчерашней беготни увадьевские сапоги и терпеливо ждали хозяйского пробуждения. При первом же соприкосновении с сапогами призраки сна погасли; слегка поскрипывая и сурово пожимая пальцы ног, они повели Увадьева от термометра за окном к полочке на стене, где стояло кривое зеркало и лежала бритва. Самый факт существования бритвы вызвал необходимость
Полуодетый, он натягивал на себя свежую рубаху, когда мать, неслышно подобравшись, приложила холодную, с мороза, руку к голой его спине. Отскочив, сын неодобрительно поглядывал на мать, — высоко приподняты брови выдавали душевную её приподнятость.
— Уйди, Варвара… переодеваюсь я!
— Я тебя ещё голей видела: всей и красы-то фунтов десять было…
— Лучше бы пиджак заштопала. Сквозь дырку-то кость видна!
— Некогда, Вань: еду нынче… Ворот-то расстегни, разорвёшь!
— По железной табуретке соскучилась? Смотри, так и застынешь, как лотова жена!
— А мы костёрик разложим… Искры-то вверх бегут, Вань, хорошо!
Сын стиснул зубы:
— Пора бы тебе уняться, Варвара. Старуха ты, много веку знала.
А мать смеялась, высокомерно косясь на сына.
— Погоди, я ещё и внуков твоих рукастых няньчить стану… Хочу внуков! — Она сердилась, и сын отступил; единственная в мире, она умела вгонять его в панику. Вдруг она метнулась к окну. — В валенцах, а легко как идёт!.. обожаю лёгкую походку.
Улицей, проваливаясь в наметённом за ночь снегу, шла Сузанна. На узкой тропке ей встретился Геласий, более похожий на захолустного дьячка в своём рыжем нагольном полушубке; сойдя с тропы и прикрыв лицо рукавом, он пропустил её мимо себя. Она не узнала его и прошла дальше. Увадьев продолжал стоять у окна: огромные сосульки, повисшие ещё с одной январской оттепели, посылали тонкие розовые иглы ему в глаза. Потом он обернулся:
— Что ж, поезжай мать! Тебе виднее…
…она уехала только через неделю, перештопав все, какие накопились, увадьевские дыры: больше на Соти не было нужды в Варваре. Сотьстрой открывал общественную столовую, и Варвара настояла, чтоб сын уступил ей по половинной цене ставшую ненужной алюминиевую посуду: надо же было с чем-нибудь возвратиться туда, в подвал, к барыне. Сын закинул в дрезину этот смешной и почти единственный варварин багаж, а потом подсадил и её; она приняла с досадой его последнюю услугу. Впрочем, лицо Варвары сияло: молодило её самое возвращение в жизнь. Минуту расставания не обременяли ни уговоры о письмах, ни лишние и жалостливые слова, только в последнюю минуту, когда уже завели мотор, она вдруг высунулась из дверцы:
— Дурные вести получишь, — не приезжай, не люблю. И без того лежать тошно, а тут ещё ныть почнут… — И откинулась на кожаную спинку сиденья, а сын понял, что она — про смерть.
Такою, с плотно сомкнутыми губами она и застыла в памяти Увадьева. Мёрзлым голосом визгнуло железо, дрезина тронулась, и Варвара не высунулась на прощанье обнять единственную свою родню. Не было надобности и у сына махать ей вслед платком и кричать неминучее слово разлуки. Дрезина нырнула за перелесок, Увадьев повернулся спиной к железнодорожному пути и пошёл домой.
В снежной тусклоте ранних сумерек он ещё издали угадал свои окна; в них было темно. Он постоял, как бы примеряясь к раздрызганной множеством
— Вы это какие курите? — спросил он с совершенным спокойствием.
Тот сжался под его пристальным взглядом и ещё раз на всякий случай козырнул хозяину строительства.
— Папиросы Пушка курим… — одурело выдохнул он табачный залп.
Увадьев расширенными ноздрями втянул ещё раз щекотный дымок и ясно представил себе дымящееся дуло милицейской папиросы, устремлённое в него и грозящее выпалить забвеньем.
— Сам себя отравляешь… бросай, товарищ, бросай. Я вот уже давно не курю! — …Наверно, убегал он всё-таки от искусительного дымка, потому что по мере приближения к реке шаг его становился ровней и спокойней.
Неизвестная потребность влекла его в эту пору на реку. Прокатанная глянцовитая дорога пересекала спящую под снегом Соть: песок возили и зимой. Две вороны, скрипуче болтая о своих вороньих удачах, спешили на ночлег к скитскому берегу. Увадьев поднялся на мыс и разыскал древнюю скамейку, на которой сидел год назад. Никто не встретился ему по дороге.
Тут, на распутьи рек, всегда с особой силой резвился ветер, и нога легко прощупывала под тонким настом залубеневший травяной покров. Посбив с доски ледяную корку, Увадьев присел на краешек и сидел долго, с руками на коленях, пока не засияли огни Сотьстроя. Через полчаса мокрый снег стал заносить человека, сидящего на скамье. Плечи и колени его побелели, снег таял на его руках; он всё не уходил, а уж свечерело. Колючим, бесстрастным взглядом уставясь в мартовскую мглу, может быть, видел он города, которым предстояло возникнуть на безумных этих пространствах, и в них цветочный ветер играет локонами девочки с знакомым лицом; может быть, всё, что видел он, представлялось ему лишь наивной картинкой из букваря Кати, напечатанного на его бумаге век спустя… Но отсюда всего заметней было, что изменялся лик Соти и люди переменились на ней.
1928–1929
Нашествие
Пьеса в 4-х действиях
Таланов Иван Тихонович, врач
Анна Николаевна, его жена
Фёдор, их сын
Ольга, их дочь
Демидьевна, свой человек в доме
Аниска, внучка её
Колесников, предрайисполкома
Фаюнин Николай Сергеевич, из мертвецов
Кокорышкин Семён Ильич, восходящая звезда
Егоров, Татаров, люди из группы Андрея
Мосальский, бывший русский
Виббель, комендант города
Шпурре, дракон из гестапо
Кунц, адъютант Виббеля