Избранное
Шрифт:
Он сидел, уткнувшись взглядом в пол, и молчал.
— Если не хотите говорить, это — ваше право. Я уйду. Только вы и самой Любе не объясняете никаких причин.
— Она знает, — ответил он, не поднимая головы, — она все отлично знает. Она сама этого хотела.
— Как она могла хотеть, чтоб ребенок отца лишился?
— А я своему ребенку всегда отец. Я ребенка никогда не оставлю.
Антонина Васильевна давно уже избавилась от заблуждения, что откровенный разговор двух людей может разрешить жизненные противоречия. Сейчас она знала — правых и виноватых почти
Уже не веря в успех своего предприятия, она сделала еще попытку:
— Сколько лет вы вместе прожили, мальчик у вас, квартира. Люба и хозяйка, и работница. В чем вы ее упрекаете? Изменяла она вам?
— Нет, этого не было.
— Значит, в самом главном грехе против мужа Люба не виновата. И у вас вроде никого на стороне нет. Почему же вы у себя дома кусок хлеба съесть не хотите? Почему к матери ходите ночевать?
— Ну, невозможно мне вам все это рассказать! — вдруг закричал он. — Двенадцать лет я с ней как в предбаннике живу. Я, если хотите знать, измену простил бы. А отраву день за днем, скрипение ее, учет да расчет… Да, я здесь больше куска не съем! Слишком много меня этим куском попрекали. А! — Он махнул рукой. — Нет у меня возврата. Нет и не будет! Хочет — пусть замуж идет. Я ей развод хоть завтра дам!
— Уж тогда вы сами на развод подавайте.
— Мне он ни к чему. Но жить я с ней не буду. А ребенка не брошу.
Люба выслушала точный пересказ разговора. Выслушала жадно, в решительных местах деловитой скороговоркой приговаривала: «Так, так, так…»
Потом вдруг удивила Антонину Васильевну спокойной уверенностью:
— Ничего. Перебесится. Никуда не денется.
Но шло время, и все чаще Антонина Васильевна слышала покорно-скорбный голос Любы:
— А может, у него баба есть… Нет, в самом деле, откуда я знаю?
И женщины их смены горестно соглашались — конечно, очень возможно и скорее всего. И давали Любе разные советы.
— Вы посмотрите, как я исхудала. — Люба оттопыривала пояс юбки. — Не подумайте, что я за ним так переживаю. У меня к нему уже все отсохло. Мне только Володечку жалко. Ребенок все понимает. В этой четверти по английскому отставать стал. Я учительницу спросила: может быть, это потому, что у нас в семье драма? Она говорит: «Очень может быть».
Или в разгар работы, упаковывая заказ, вдруг скажет, как простонет:
— Нет, вы подумайте только, какой дурак! Володя и то говорит: «Мама, у нас папка дурачок, не хочет с нами жить…»
Антонина Васильевна все это понимала. Когда-то она сама горела на таком огне. Правда, давно и зря, потому что муж ее был не золото и жизнь без него оказалась куда прекрасней. Но тогда потеря мнилась невозместимой. Пугало одиночество — страшный спутник стареющих женщин, душила обида, возмущала неблагодарность. Выходила, выучила, спасибо, прощай! Хотя из благодарности с женами не живут. А она его, сероглазого пьяницу и хвастуна, любила. Даже травиться хотела и Зинку убить мечтала. Господи! Убить Зинку! Смешно…
И потому она не могла оставить Любу
Но теперь ей надо было поставить на дубли и ординары, надо было посоветоваться с Витей — они всегда играли вместе, — и все это хотелось проделать не то чтобы тайком от Любы, а так, не очень заметно.
Люба уже сконфузила Виктора:
— Вы что же это, каждое воскресенье сюда ездите?
Он покраснел:
— Да, почти что…
— А жена небось дома сидит, детей нянчит?
Бедный Виктор совсем растерялся. Жена его нянчила уже не детей, а внуков, подолгу уезжала к дочери в Донбасс, и вообще у них, как в каждой семье, были свои сложности, которые он превозмогал как мог.
И Виктор предпочел отойти от этих расспросов подальше. Антонина Васильевна насилу разыскала его, и они, склонившись над книжечкой, принялись гадать над прекрасно звучащими строками:
«Русские тройки. Большой Московский приз. Коренник Наш Подарок — от Персика и Ниагары, правая пристяжная Апогей — от Люцифера и Интуиции…»
Все зрители ипподрома — старые, молодые и совсем юные — углублялись в свои книжки и бегали к кассам покупать билеты, связывающие их судьбу с красавцами, верняками, фаворитами.
Здесь каждый знал свою тайну и рвался узнать чужую.
Высокий мужчина в распахнутой шубе шел по проходу между скамейками и наткнулся на Любу.
— Какая возьмет? — требовательно спросил он, тыча в нее пальцем.
— А не все равно? — Она даже улыбнулась ему, поддаваясь царящей здесь общности интересов.
— Как это может быть все равно?
Он облокотился близко возле нее, почти прижался к ее плечу.
— Первый раз здесь?
— Да уж конечно.
От мужчины приятно пахло одеколоном и пивом. Он был не пьян, а словно охвачен радостью.
— Играть надо, женщина, — сказал он, — кровь полировать надо, прекрасная вы женщина.
— Так ведь здесь, наверное, все обман?
— Обман, — значительно подтвердил он. — Они хитрят, а наше дело их хитрости предусмотреть и в контр свои выставить. Вот войдите в долю со мной, прекрасная женщина!
Он взял ее руку, но тут Люба опомнилась и отодвинулась. Куда девалась Антонина Васильевна? Завела и бросила ее тут одну.
Диктор громким, чистым голосом объявил по радио первый заезд русских троек. Все бросились к барьерам, и этот сумасшедший, даром что называл прекрасной женщиной, тоже куда-то ринулся, а на дорожку ипподрома выехала машина, и ее, привычную, неживую, было так странно видеть рядом с пышногривыми конями.
Машина ехала впереди троек, распустив по сторонам металлические крылья, преграждающие лошадям возможность вырваться вперед. А они горячились, вскидывали копытами снег, и наездники трудились изо всех сил, сдерживая их до поры.