Избранное
Шрифт:
— Что тут можно сказать…
Поручик Кляко в ответ кивнул и вдруг закричал:
— К черту!
После этого оба прислушались к отдаленному грохоту и одиночным выстрелам. Но без интереса, равнодушно. Быть может, они думают о третьем пути, который не для слабых и не для подонков. А может — о доме. Пожалуй, это вернее, потому что о доме думают тогда, когда предчувствуют, что больше его не увидят.
Шесть часов вечера, и на окопы медленно опускаются сумерки. Еще четыре часа, — и сюда доставят бачки со жратвой, и Кляко с Луканом смогут утолить голод. Четыре часа — не так уж много времени, гораздо меньше, чем пятнадцать
Вот уж и совсем стемнело, на небосклоне сверкает большая звезда, до десяти становится на час меньше.
Оба молчат. Ни тот, ни другой не отметили этого.
Кто-то пришел на НП, ну и плевать. Тут все время кто-нибудь ходит, и с этим ничего не поделаешь.
— Господин офицер!
— Да?
— Разрешите на минутку. Я тот самозваный телефонист.
— Пожалуйста, пожалуйста. Узнаю вас по голосу.
— Мы получили сигареты, целых два десятка. — И немец шепчет: — Я хочу вернуть вам долг. Пожалуйста!
— Нет, нет, что вы выдумали! Я дам вам еще. Нет, нет!
— Возьмите, прошу вас!
— Какой вы упрямый! Спасибо! — Кляко протянул руку и нащупал пачку.
— Тут с вами еще один сидел. Я хотел бы и его угостить. Он здесь? Я не вижу никого, даже вас, господин офицер.
— Возьми, Лукан. Потом мы угостим его своими. Бедняга. Господи, как мне его жалко. Пришел… пришел вернуть сигарету… — И Кляко продолжает по-немецки: — Спасибо. Мы потом дадим вам из своих.
— Вы бегло говорите по-немецки…
— За восемь лет, милый мой, кое-чему научишься. Хотя немецкий язык и был необязательным, но я выучил его. В гимназии языки давались легко.
— Мы с вами из разного теста. Окончив гимназию, я занимался химией. Проучился четыре семестра и… по некоторым причинам, не очень серьезным, на меня напялили военный мундир. После этого я убедился, что со мной считаются все меньше и меньше, пока в конце концов я не докатился до штрафной роты. За что? Вы меня спрашивали — за что? Словом, я отказался застрелить русского пленного. — Наступила мучительная тишина, не было слышно ни звука, и немец понял, что никто, кроме него, не заговорит. — Это было двадцать шестого декабря. Мы сопровождали пленных, обычный транспорт из лагеря в лагерь. Дело было под Львовом. Накануне весь день мело, и ветер сдул снег с кучи свеклы. То ли ее забыли, то ли еще почему, не знаю. Понятно, голодные пленные набросились на эту свеклу и в один миг всю расхватали. После этого всех построили на дороге, как положено, и я подумал, что сейчас мы двинемся дальше. Начальник транспорта, некий фельдфебель, прошелся вдоль колонны, вытащил первого попавшегося пленного и направился с ним ко мне: «Интеллигент, давай прихлопни его!» Фельдфебель ненавидел меня и вечно ко мне придирался. Дурак, тупица, опьяненный властью! Я отказался. Он даже не прикрикнул на меня. Расстреляв пленного, он сказал: «Уж я о тебе позабочусь, интеллигент! Как следует позабочусь!» На следующий день меня перевели в какую-то новую часть, а когда я явился на место, то понял, что это штрафная рота.
Кляко с Луканом усердно дымили. Поручик не посмел прервать этот монолог. Да он и не знал, что сказать. Больше всего его удивляло, что немец разговорился сам. Люди не меняют свои взгляды в одну минуту. Какие обстоятельства заставили немца рассказать о себе? Какие причины? Возможно, их и нет. Он сам додумался, что с ними можно говорить откровенно.
— Кажется, вам непонятно, почему я все это вам рассказал. В свой первый приход, два часа назад, я молчал. Пришлось молчать, потому что тогда я не знал того, что знаю сейчас. В двадцать два ноль-ноль мы атакуем высоту триста четырнадцать, и наше подразделение идет первым.
— Поэтому?
— Да.
— Вы не верите, что останетесь в живых; — вырвалось у Кляко.
Неосторожные, глупые, неуместные слова! Их уже нельзя было ни зачеркнуть, ни вернуть. Кляко бранил себя. Он понимал, что немец не ответит, не может ему ответить.
Но немец продолжал:
— Вы словаки?
— Да, — вмешался Лукан, так как Кляко продолжал молчать.
— Я знаю Братиславу. Сам я из Вены. Два раза был у вас, ездил на трамвае.
— Нравится вам Братислава?
— Нравится. У всякого города на Дунае есть своя прелесть. У вашей Братиславы, нашего Линца, Кремса, а больше всего у Вены. Вы бывали в Вене?
— Нет.
— А вы? — обратился немец к Лукану.
— Тоже не бывал.
— Жаль. Сейчас война. А во время войны все города выглядят одинаково печально. И одинаково однообразно. Как и люди. Из-за военных мундиров. Но я пожелал бы вам видеть Вену до войны и до аншлюса. Такой она будет и после войны. А вы как думаете, будет?
— Будет! — с воодушевлением ответил Кляко.
— Будет… — неуверенно поддержал его и венец. — Должна быть. Но я вас задерживаю, извините. — Он встал, поднялись и словаки. — Благодарю вас за этот приятный разговор. Вы были так любезны. И если я сказал что-нибудь лишнее, что-нибудь неудачное, не сердитесь на меня. Меня зовут Реннер, Отто Реннер.
— Ян Кляко!
— Ян Лукан!
— Ян. Тот и другой Ян. Это Иоганн?
— Да.
— У меня есть брат. Он старше меня на три года. Тоже Ян. Он воюет где-то в Африке. Тунис, Ливия. — И он понизил голос: — Не думаете ли вы, господин офицер, что наш век впал в безумие?
— Я думаю о нем как нельзя хуже, господин Реннер.
— «Господин Реннер!» — Он сухо засмеялся. — Давно я этого не слышал. Прощайте, господа! — Он быстро вышел из блиндажа, они думали, что они хотя бы обменяются рукопожатиями.
— До свидания! — крикнули они вслед.
— Прощайте! — Реннер вернулся и сказал, стоя в дверях блиндажа: — Передайте от меня привет Братиславе и Вене. Прощайте!
Шаги удалялись, и по мере того как они затихали в душу Кляко пробиралась тоска. Или она была уже раньше, а он этого не осознавал. И все же в душе Кляко затлелась еще искра. Он спросил Лукана:
— Ты бывал в Братиславе?
— Нет.
— И я, дружище, не был. Опять я этому бедняге забыл дать сигарет… Отто Реннер, Отто Реннер.
После этого время потекло быстрее, как половодье. В темном блиндаже нового НП, будто неугасимые лампады, горели два красных огонька. Они то светили ярче, то тускнели, поднимались и снова опускались, когда рука отнимала их от губ. Кляко с Луканом курили и курили, лишь бы не говорить.
По телефонному проводу уже передали приказ на позицию, и батарея была в полной боевой готовности. Разверстые пасти орудий отвратительно уставились в темную безлунную ночь — в небо с редкими звездами.
Гайнич храпел. Христосик тщательно наблюдал за порядком, обо всем помнил. Ординарцу он приказал: