К ясным зорям (К ясным зорям - 2)
Шрифт:
– Что-о?!
– прищурилась, как от боли, Яринка.
– Кричать? Кому?
– Людям. Сама ничего не сделаешь. Разве что в отчаянии богомольной станешь, как старая бабка. Куда податься одинокому, как не к богу? А бог любит, чтоб перед ним были все несчастные. Богу счастливый - как бельмо на глазу.
– Не нужно про бога. Боюсь.
– Малое дитя, да и только...
– Павлина улыбнулась покровительственно.
– Все мы серые, да темные, да запуганные оттого, что ничего не знаем. Вот я, иной раз, останусь одна в хате-читальне, возьму книжку, как начну читать, так страшно становится: и этого не знаю, и про это не ведаю. От того страх божий, что люди ничего не знают. И скажу тебе -
– Так это ж ты про Тараса Шевченко!
– оживилась Яринка.
– Мы тоже в школе те стихи проходили: "Роботящим умам, роботящим рукам перелоги орать, думать, сiять, не ждать i посiяне жать роботящим рукам".
– Вот видишь! Так принести?
– Да, да! И еще другие книжки.
На следующий же день еще утром Павлина принесла Яринке "Кобзарь". И оставила ее одну. Шевеля губами, молодичка поглощала строку за строкой и даже пьянела от большого волнения и душевного подъема. Могучая песня вливалась в грудь и переполняла ее. Сознанием, чисто практической крестьянской наблюдательностью Яринка не могла сообразить, почему "реве та стогне" Днепр широкий, а второй своею - поэтической - натурой, теми чувствами, которые овладевали ею, когда рисовала свои необыкновенные цветы или чистым голосом распевала, как ранняя пташка, знала и чувствовала, что именно так - "реве та стогне"... И знала: если б судьба дала ей способность вот так же слагать песни, как и Тарасу, то и она испытывала бы в душе то, чего не испытывали и не замечали другие. И еще понимала: чего не успело, а может, и никогда не успеет воспеть ее сердце, давно уже, вымучившись ее болями, вложил в песню Тарас.
Сидела и плакала: от жалости к себе и от умиления: вот кто мой родной отец - он и пожалел меня, и приголубил, и плакал над моей судьбой, и утешал меня.
И хотя не говорил мне: "Бедная ты, бедная!" - не жалел меня, как бабка Секлета, подвывая деланным святошеским плачем, а ласкал суровой мужицкой любовью - пойми свою силу, дочка!
– любил, лелеял, не как мать: "Терпи, мол, детка, все мы терпим!", а его любовь праведнее - "Не покоряйся злой силе и в этом будь тверда!"
Все было так ново и необычно, что Яринка будто забыла про себя, про свое увечье. И ей хотелось сейчас только одного: чтобы как можно больше людей узнали об этом новом мире, который восторженным взглядом увидела она.
И ломким от страстного нетерпения голосом пыталась читать матери. Некоторое время София слушала, моргая, то ли ничего не понимала, то ли душа у нее была глуха к этому, торопливо бросала: "вот я сейчас" - и исчезала надолго, вероятно считая Яринкин восторг чудачеством или очередным капризом.
И Яринка поняла: ее мать никогда не слагала песен - даже в мыслях своих. Терпеть легче, чем страстно и нетерпеливо, горячими, как угли, словами разжигать песню или, замирая от страха и дерзости, рисовать и раскрашивать невиданные и небудничные цветы.
Усталая и счастливая, Яринка откладывала книжку. А в ушах продолжали гудеть далекие колокола, рокотали цимбалы, наигрывали скрипки.
Целыми днями нельзя было оторвать Яринку от книжки. София стала уже побаиваться: не зашел бы у дочери ум за разум. Остерегалась говорить про это с Яринкой сама, направляла к дочери Степана, когда приезжал домой.
– Да скажи ты ей, - в отчаянии заламывала руки, - и так искалечена, а то еще и умом тронется!
– Дура!
– кричал Степан. Он все еще злился на жену и не очень выбирал слова.
– Дура ты со своими живоглотами да бабками-шептухами! В этом, может, ее счастье, что нашла что-то себе по сердцу!
– Ну, смотри! Ты-ы мне смотри! Если что...
– Если что, так я с тебя шкуру спущу!
И София, тяжело вздохнув, - пропала ее власть в этой хате, - должна была верить ему не только в то, что с Яринкиным умом ничего плохого не произойдет, но и в то, что он с нее, некогда властной жены и хозяйки, спустит-таки шкуру.
– Замордуете вы меня!
– сокрушенно покачивала она головой.
– Сто лет проживешь, ничего с тобой не сделается!
– широко разводил Степан ладонями на уровне бедер. И усмехался зло и язвительно: - И меня похоронишь, и даже ее переживешь!..
– Если и переживу тебя - да где там!
– то не иначе, как по божьей воле, - с напускной кротостью отвечала София.
– Видит бог!
Каждый день приходила Павлина, рдея своим смуглым румянцем, свежая и пригожая, приносила ненавязчивую бодрость и неосознанную веру. Болтали о разном, но ни разу гостья не заводила разговор о книжке. Вероятно, остерегалась внутреннего отпора.
Но вот настало наконец время, когда Яринка с сожалением и радостью перевернула последнюю страницу.
– Всю прочитала, - с гордостью сказала она Павлине.
– Ну ничегошеньки не пропустила... А ты мне, будь добра, принеси еще. Чтоб хорошая такая да жалостливая... чтоб про любовь... да про людей красивых и добрых...
– Так люди бывают всякие. А в книжках правду описывают.
– Не нужно мне про злых... Насмотрелась...
Когда же приехал Степан, Яринка попросила его:
– Тата, купите мне книжку.
– Какую?
– Да "Кобзарь".
И когда отчим привез, прижала книгу к груди, как ребенок любимую куклу, расцвела:
– Ох, какие вы, тата, какие!..
– Внезапно схватила его руку и - не успел смекнуть - поцеловала ее.
– Такие вы, тата, такие уж!..
Степану душно стало. Не мог вымолвить ни слова, поперек горла стал какой-то клубок, и он, чтоб не расплакаться, опрометью кинулся из комнаты.
Яринкино общение с "Кобзарем" не прошло впустую. Ей казалось, что она стала более сильной. И если в первые дни после возвращения домой была раздражительна и нетерпима, то теперь подобрела даже к матери. И это было не примирение, а снисходительность и терпеливость более сильного. Но, ежедневно думая о матери, решила для себя: "Никогда не буду угодничать. Ни перед кем на свете. Никогда не буду покоряться ничьим прихотям. Никогда не буду жить чужим умом". Так учил ее Тарас не только песнями, но и всей своей жизнью.
Яринка опять принялась разрисовывать стены. Стояла на лавке на коленях, тянулась вверх, как стебелек к солнцу.
Качала головой София, бурчала себе под нос - ох, чудачит!
– но уже побаивалась дочки. Послушно ходила к Меиру, покупала водяные краски, пережигала глину, готовила отвары из лука и ольховой коры. Приносила все эти красители в черепочках, ставила на лавке, сложив руки на груди, многозначительно вздыхала. А вслух льстила:
– Ну, ты гляди! Вот чудно!.. И в церкви ничего подобного не увидишь.