Кабахи
Шрифт:
— Э-ге-ге-гей! Настигают тебя, дедушка Годердзи, держись!
Годердзи услышал рядом свист чужого серпа и распалился еще больше.
Не бывало, чтобы в поле Абрия за мной угнался! Эх, кабы таким героем Он у матери удался!— О-хо-хо-хо! Ну язык, остер как серп! Давай жми, не топчись на месте! А ну сторонись, старичина, смотри, серпом ноги тебе подрежу! — шагал,
Все больше и больше разгорались, разъярялись жнецы, и все вокруг кипело, бурлило, сверкало и ухало.
Платки на разгоряченных лбах намокли, пот просачивался сквозь ситец, стекал струйками по лицам, капал жаркими каплями на жаркую землю.
Взмокшие рубахи липли к телу, облегали горячие, влажные спины.
Пот стекал ручьем между лопатками и скапливался озерцом пониже, над поясом.
На каждом серпе горело по солнцу — и отблеск этот при каждом взмахе то гас, то вспыхивал, так что глаз не мог уследить за игрой света и тени на опаленных зноем лицах.
А нива шелестела, вздыхала, стонала и, клонясь долу, покорно ложилась под серпом.
Все ускорялось медвежье топотанье, мерный перескок жнецов. Под ногами их, раздавленные, втоптанные в землю, валялись репняк и куколь, откинув отсеченные кустистые головы, испускала дух дикая морковь, окруженная желтыми обрезанными стеблями жнивья, словно покойник — плакальщиками.
С отрывистым треском лопались в жнивье сухие стручки мышиного горошка и стреляли черными, твердыми, как дробь, бобами в лицо идущим следом за жнецами сноповязам.
Шли вперед, прокладывая полосу в ниве, жнецы, радовали им душу высокие налитые колосья, щедрый урожай.
— Ну хлеб! Точно на заброшенной дороге вырос! — дивился Саба и, суетясь, спешил срезать пук-другой, потому что шагавшие рядом по обе стороны Абрия и Автандил, пока старик успевал взмахнуть серпом, обжинали заодно со своими и его полосу.
— Хе-ек — хек! — выкликал, нагибаясь, безбородый.
Автандил откликался с другого края:
— Хо-ок — хок!
И голоса жнецов сливались в общем клике:
— Хек!
— Хок!
— Хек!
— Хок!
— Хо-хо-хо, та-та-та-та! Держись, Автандил, держись! Я уже подступаю! — гаркнул опять Абрия и чуть было на самом деле не полоснул серпом по ногам бедного Сабу.
— Ну где же ты до сих пор, подходи же, — дал свое соизволение Автандил.
— Иду, иду.
— Ну где ж ты?
— А вот!
— Ну-ка!
— Да вот же!
— Э-ге-ге-гей! Та-та-та-та! Вот какие мы молодцы, ребята! Глядите, дивитесь — что мы сделали! Вот молодцы!
На заброшенной дороге Уродился хлеб сам-десят, —вспомнил-опять-таки старый Саба.
Подбирай полу, хозяйка, Урожай ссыпать, не взвесить!— А
Так они шли, врезаясь в желтое море колосьев и подвигаясь к скале в дальнем конце поля. Наконец головной, а по пятам за ним неугомонный Абрия достигли края поля и сложили на жнивье последние охапки сжатых колосьев. Выйдя на тропинку за полем, они обернулись, подняли серпы над головой и, потрясая ими, грянули в один голос:
— Молодцам-работягам доброго здоровья!
— Доброго здоровья! — ответили отставшие, не смущаясь, и поднажали, двинулись быстрей.
Наконец все собрались у края поля, скрестили серпы, ударили ими друг о друга, и, перекрывая звон стали, Годердзи возгласил:
— Шабаш! Теперь и отдохнуть не зазорно!
Они вернулись в тень, под вязом, и застали там вновь пришедших польщика Гигу и маленького правнука дедушки Годердзи.
Старик рассердился на мальчика — чего ему здесь понадобилось, кто его отпустил в такую даль?
— Ты что, колосья пришел собирать?
— Нет, не колосья… Перепелят в жнивье поймать хочу.
— Ты у меня смотри, Тамаз, — нахмурился дед. — Будешь бегать на самом припеке в эту жару — отведаешь розги. Я уже припас ее для тебя.
— Думаешь, опять догонишь?
— А ты будь умницей — и удирать не придется.
— А я и так умница, и на припеке бегать никто мне не запретит. Те, кто собирают колосья, от солнца тоже не прячутся.
Жнецы засмеялись.
— Весь в вас, в вашу породу!
— Ну паренек! — Полыцик завернул табак в бумажку и со смаком провел по ней языком. — Встретился мне по дороге: иду, дескать, к дедушке своему. Я его не хотел с собой брать, да не тут-то было: трусит себе за мной следом, поодаль. Пока я успел поле обойти, он уж тут как тут.
Чудной человек был этот полыцик Гига. Долгое время он безропотно исполнял свою почетную должность, имея при себе вместо всякого оружия простую палку. Но потом, после того как пастушата-телятники, осмелев свыше меры, поваляли его на зеленях, он разгневался, извлек на свет божий все старое, заржавленное оружие, какое у него было, и нацепил на себя: кроме охотничьего ножа — большущий кинжал, кремневый пистолет и, сверх того, допотопное пистонное ружье такой необычайной длины, что, положи его вместо насеста, уместится индюшка с целым выводком индюшат.
Теперь уж, не извольте сомневаться, пастушата встречали Гигу почтительнейшим приветствием.
Был в деревне один человек, которого полыцик яростно ненавидел. Впрочем, все село недолюбливало этого человека. Прозвище у него было — Мцария, «Горчак».
— Вор он, этот Мцария, вот он кто! — говорил Гига и, выпив лишнего, всякий раз вламывался к своему недругу, чтобы намять ему бока. Но чаще всего сам возвращался побитым.
— Дался же я ему! Что я кому сделал худого? — жаловался Мцария. — Попадется мне как-нибудь этот Гига под злую руку, не уйдет живым!