Кабахи
Шрифт:
— Како! — позвал Шавлего громче. — Слышишь, Како!
Он подождал немного, еще прибавил голоса и потормошил охотника:
— Како, проснись! Встань на минуту — поговорим.
Он даже усомнился на мгновение — может, и этот испустил уже дух. Потом тряхнул его покрепче и гаркнул во весь голос.
Охотник открыл глаза, долго бессмысленно смотрел в одну точку, потом поднял взгляд на Шавлего, явно не узнавая его, и веки его сомкнулись — он опять заснул.
Преодолев жалость, Шавлего снова крепко тряхнул охотника, ухватив его за ворот телогрейки, потом взял
Тут Како наконец разлепил веки, обвел комнату почти невидящим взглядом, растерянно посмотрел на Шавлего, вздернул брови, затряс головой и зевнул — долгим зевком, как его ищейка.
Редко приходилось Шавлего видеть человека, усталого до такой степени. Охотнику едва удавалось прямо держать голову.
Шавлего пододвинул себе стул.
— Очнись, Како, встань, я к тебе на минуту, Жалеть надо Реваза, а ты еще успеешь поваляться и поспать.
Како спустил со вздохом ноги в сапогах на пол. Одеревенелыми распухшими пальцами он с трудом достал из пачки папиросу.
И перед Шавлего развернулась картина трагедии, разыгравшейся в горах.
— На этой горе обвалы и лавины — самое обычное дело, До самой вершины взбегает крутой, голый, щебнистый склон. Снегу на нем удержаться трудно. Как выпадет его метра на два, на три толщиной — тут он и оторвется, и покатится лавиной по склону, сметая все на своем пути, и, наконец, ляжет в ущелье Белого ручья… Бывает, от выстрела отрывается, а иной раз — и просто так. Может, Реваз и не стрелял…
Спустился я с Гортмагали и иду по ущелью. Смотрю — из снега торчит что-то темное, примерно на пядь вышиной. Резко так выделяется на белом. Сначала я подумал — ветка. Потом удивился: вижу — блестит. Пес побежал туда. Трижды обошел вокруг, взлаял раз-другой и завыл. Тут я заинтересовался, подошел поближе. И сразу мне стукнуло в голову: не иначе, как Ревазово это ружье. Другого такого ружья я во всей округе не знаю. И еще потому я о Ревазе подумал, что трижды встречал его в тех местах. Как-то раз он пошел на раненого медведя с одним кинжалом. Хорошо, я успел выстрелить, всадил зверю пулю в самое ухо, вышиб из него дух. А Реваз тогда бог знает как рассердился, велел мне не путаться не в свое дело и вообще близко не подходить, когда он охотится… Ну, я и держался от него подальше… Целых полтора месяца нигде его не встречал.
А теперь — это ружье…
Достал я кинжал, стал раскапывать снег. Рыл до полудня.
Первой показалась застывшая на прикладе рука. Она была черная. Нет, не черная, а синяя, с красным отливом. Тут мне стало совсем не по себе. Я заторопился, всего меня залило потом, и наконец откопал его, разгреб снег, отодрал намерзший лед… Он сидел, поджав ноги. Левая рука с ружьем уперлась локтем в камень, правая поднята вверх — видно, бедняга думал защититься от лавины или остановить ее… Ладонь вся разбита, кожа содрана… Тяжело было смотреть.
Ноги у него вмерзли в лед. Вырубая их, я сломал кинжал. Но все же в конце концов отодрал беднягу от камней и льда…
Пошел я оттуда по ущелью и к ночи добрался до верхней кромки леса. Трудно было тело нести, и ружье я никак не мог высвободить
Всю ночь я не смыкал глаз. Хорошо еще, были у меня папиросы.
Когда рассвело, я был такой усталый, что едва смог подняться на ноги. Долго сидел, смотрел на него. Ох и тяжело же было…
Когда потеплело, лед у него на бровях растаял, вода стекла в глаза, а оттуда просочилась через ресницы и побежала каплями по щекам. У меня волосы дыбом встали: показалось, что покойник плачет… Оплакивает себя, свою беду… Я вскочил и убежал.
Потом, вернувшись, я уже не мог смотреть ему в глаза. Рука у него за это время чуть мягче стала, я кое-как высвободил ружье и снова взвалил труп на спину…
День был солнечный, и он понемногу оттаивал. Обмяк, немного раздулся и стал тяжелей.
Потом, среди дня, изо рта у него пошла пена. Какая-то розовая. И он стал очень тяжелым. Приходилось часто останавливаться, отдыхать.
К вечеру я донес его до Пиримзисы и там положил в хижине косарей… Только оставаться около него я не мог — вышел из хижины и развел огонь на дворе.
Эту ночь я тоже не смыкал глаз. Собака все лаяла и подползала к костру. Может, чуяла хищника неподалеку.
Еще тяжелее прежней была эта ночь. И папиросы, как на грех, кончились…
Наконец, едва на востоке посветлело, я в последний раз взвалил беднягу на плечи и пошел дальше. К утру доставил его к матери…
Шавлего сидел в молчании — он был весь скован холодом, как тот труп, о котором ему рассказывали.
Охотник зажигал одну папиросу за другой. В одну затяжку выкуривал ее до половины. С тяжелым вздохом выпускал струйками дым изо рта и ноздрей. Шавлего встал.
— Ну, ложись отдыхать, Како. — Выспись хорошенько и, когда проснешься, приходи в сельсовет к Эрмане.
Он вышел из дома и присел во дворе.
Похоже, что все так и было, как рассказал Како.
Эрмана запаздывал.
Перевалило за полдень.
Да, пожалуй, правду сказал охотник.
Наконец показалась машина.
Шавлего встретил старшего следователя Хуцураули за калиткой. Не дал ему войти в дом, попросил сначала произвести вскрытие.
— Я знал, что вы сюда приедете. Человек на ногах не стоит от усталости. Надо его пожалеть. Пусть отдохнет…
Когда они вошли в комнату, где лежал покойник, Шавлего содрогнулся — так страшно изменился Реваз. Красивое, мужественное лицо распухло, превратилось в заплывшую безглазую маску. Тело вздулось горой, одна рука совершенно почернела.
В комнате стоял тяжелый дух.
Обезумевшая от горя мать по-прежнему ползала на коленях около тахты; прижималась увядшими щеками к телу сына, гладила иссохшей рукой его распухшие пальцы и лицо.
Не выдержав этой тяжелой картины, Шавлего пошел к дверям.
— Не хотите присутствовать при вскрытии?
Шавлего отрицательно покачал головой.
— Я буду присутствовать.
Шавлего узнал голос дяди Сандро. Чалиспирский доктор стоял в головах покойника и внимательно разглядывал тело.