Как слеза в океане
Шрифт:
Дойно пытался решить, прав ли был этот мальчик. «Мы хотим не доказать свою правоту, а завоевать власть», — возразил он смеявшемуся над ним Штеттену.
Но он помнил и то, что было предельно ясно уже тому девятнадцатилетнему мальчику: власть унижает того, кто ей пользуется, заставляя совершать насилие над самим собой.
Выходит, он завоевывал власть для Зённеке, из рук которого ее быстро выкрадут Классены? Или для рабочих, сегодня отказавшихся бастовать?
И почему его так раздражало прошлое и его следы в настоящем?
Он прервал этот бесполезный диалог с самим собой.
Все равно сегодня ночью он
Прошлое? Он видит себя.
Вот он идет; сколько же ему лет — шесть, семь? Снег скрипит под его высокими сапогами. Верх у сапог лакированный, и Дойно, наклонясь, видит свое отражение в блестящей черной коже. Так он идет по городку и видит едущие сани. Крестьянин на облучке заснул, баранья шапка съехала ему на лицо, усы заиндевели. Мальчик останавливается и глядит, глядит вслед спящему украинцу. Что остановило его? И почему взрослый сейчас вспомнил об этом?
А когда ветер завывал в трубе, говорили: вот, царь снова казнит какого-то невинного человека. А мальчик спрашивал:
— Как же ему позволяют?
Ветер завывал часто, так что мальчик часто думал о царе. Он представлял его себе очень ясно. Невинные — это были все остальные. Тут и представлять было нечего.
Все будет иначе, когда придет Мессия. Нет, никто не знает, когда он придет. Значит, нужно каждый миг жить так, чтобы быть достойным его прихода.
Вот и все, что можно было сделать, чтобы ускорить приход Бога и его царства, — так учили маленького еврейского мальчика. Надо было ждать.
Но мальчик не хотел ждать. Так начался его разрыв с детством. И вот спустя десятилетия он вернулся в детство. Маленький мальчик в высоких сапогах глядит на спящего крестьянина, у которого белые, заледеневшие усы.
Штеттен добавил бы: «А взрослый, порвавший со своим детством, оттого что не хотел ждать, теперь сидит и снова ждет Мессии, которого зовет „мировой революцией“ или „бесклассовым обществом“. Ничто не меняется, мой милый Дион».
Дойно придвинул к себе диктофон и вставил новый валик. Он хотел ответить Штеттену, на это и на многое другое. Поднеся ко рту раструб, он увидел перед собой маленького старичка, одинокого, потому что у него убили сына. Это — единственный человек на земле, который не ждал царства Божьего и не искал его. И он будет бороться с убожеством бытия, покуда оно не положит конец его усилиям.
Герда слышала, как он отпирает дверь, щелканье замка разбудило ее. Она хотела, чтобы он разбудил ее сам, а потому притворилась спящей. Она ощущала его близость, когда он стоял и смотрел на нее. Потом услышала, как он на цыпочках вышел.
Тогда она проснулась окончательно. И стала ждать. Несколько раз она слышала его шаги, потом он уселся в кресло, но больше не встал и к ней не вошел. Она прислушивалась, но ничего не происходило, и время текло так медленно, что ей, чувствовавшей биение своего пульса, казалось, что между его отдельными ударами проходят невыносимо долгие минуты.
Живя с Дойно, она научилась ждать. Потом она поняла, что нельзя научиться ждать мужчину, в любви которого можно быть уверенной лишь до тех пор, пока он не покинул постели.
Двадцатичетырехлетняя Герда любила и раньше, и ее любили многие. Она не знала, чем так неодолимо привлекал ее Дойно. В те дни и часы, когда его не было рядом, она была уверена, что
Иногда он казался ей «бедняжкой». Она часто представляла себе, как он заболеет, все его бросят, и только она останется с ним и спасет.
Вот Денис слепнет — после долгой, продолжительной болезни. Все друзья покинули его, даже бывшая жена больше знать его не желает. Но она, Герда, помогает ему с таким рвением, что все расступаются, когда она с радостно-упрямым видом ведет его по улицам или, говоря проще и точнее, твердой рукой ведет его по жизни.
Эта картина часто вставала у нее перед глазами, когда Герда в обеденный перерыв отдыхала на скамейке в парке, и волновала ее больше, чем любые эротические фантазии. В ней Герда всегда видела себя в синем костюме, в белой жилетке. Это было чудесно. И всегда была ранняя осень, и они шли, нет, медленно брели по какой-то кленовой аллее, и она тихо, но отчетливо читала ему на память: «Господь, пора. Дай лету отцвести» [43] . И Денис смеялся и был очень счастлив.
43
Из стихотворения «Осенний день» Р.-М. Рильке. (Пер. А. Биска.).
Но теперь, пока она ждала, когда же Дойно наконец встанет, вернется в комнату и нежно поздоровается, эта картина не приходила.
У нее замерзли ноги. Она хотела потянуться за одеялом, лежавшим на стуле возле кровати, но передумала. Из упрямства. До такой степени Дойно определял все ее поведение, до такой степени все было связано только с ним.
Она завидовала женщинам, работавшим вместе с ней в большой адвокатской конторе, счастью, буквально переполнявшему их в первые дни недели. Но стоило немного послушать их, как зависть превращалась в стыд. И тогда она ощущала себя несмотря ни на что счастливее всех.
Она встала и прошла в ванную. Оглядела себя в узком, высоком зеркале, смахнула с лица прядь светлых пепельных волос — иногда они казались ей красивыми, иногда же — скучными, а порой даже отвратительными. Нет, слезы не портили лица, и нос не покраснел. Конечно, есть женщины красивее ее, но не намного. Ей захотелось есть. Она пошла на кухню и принялась поедать сандвичи, приготовленные для него. Последний решила отнести ему — и отдать, не говоря ни слова. Войдя в кабинет, она обнаружила его на диване. Вероятно, он заснул, прослушивая запись; с наушниками на голове он казался совсем мальчишкой, даже больше чем во сне, обычно по-детски спокойном.
Что же он там надиктовал? Она осторожно сняла с него наушники и надела их на себя. До нее донесся его мягкий голос. Ах, это оказалось всего лишь письмо к тому старичку-профессору из Вены, это ее не интересовало. Но ей хотелось послушать голос. Иногда он разговаривал с ней так, как с этим стариком. Слова лились беспрерывно, она не воспринимала их и думала.
«Что же притягивает его к этому чужому для него человеку, да так, что эти слова для него важнее, чем объятия женщины?»