Как живется вам без СССР?
Шрифт:
— Федя… рядом? — ахают односельчанки.
Катя фыркает, не любит, чтоб ее прерывали.
— Я вначале в чулане в ларь заглянула, — рассказывает неторопко она и констатирует, — там карпюга, как поросенок. — Разводит руками она. — Краденный, что ли, думаю? И еще в сарае кур полно, одни леггорны.
— Да ты про Федю, — стонут женщины от нетерпения, — зачем нам эти леггорны?
— Про Федю? — спохватывается Катя и с недоумением на лице глядит на подруг. — Чего о нем? — рубанула она рукой, присела на траву и умиротворенно добавила: — Он уже давно убег. По жнивью от Раенки
Заливаются бабы смехом на лавочке, подкидывают поленьев в жаркий огонь Катиной любви-прощаницы.
— Значит, ешь пельмени, пей нарзан, будешь бегать по лесным лужайкам, как Тарзан!
— Лови теперь тигра в Калужской области!
Но в Калужской области пока нечего делать Феде, с него хватало и окрестных деревень, потому во многие избы заходила Панкина, как палач, у многих окон размахивала чадящим кадилом. А чего б и не подымить, чего и не покричать, кто ей запрещает? Катя давно смекнула, что одинокая баба — это как арестант, на всю жизнь без прав, коль мужиков в стране не хватает. А супруга? О, тут как Батый на побоище, суди, ряди, кто посмеет остановить, кто посмеет обидеть? У Кати, как у жены, целая кубышка самых правых на свете, алмазно-твердых, зубы сломаешь об них, этих прав. И пользуется она ими охотно, правда, с весьма малым вознаграждением.
Так они и жили: Федя вовлекал в свои дела одну половину села, Катя — другую.
— Стерва, — выплюнула в тот раз она у раенкиной избы, — всего тебе мало?
Марья за прилавком вздохнула. Кто-кто, а она-то знала, сколько да чего выпадает таким, как она и Раенка, в жизни. Будто техническая документация, присутствуешь на этом свете, и только, остальное общение — сквозь густое сито, процеженное, истолченное, мелкими брызгами. Вот надоест какой-нибудь жене опостылевшая ей порядком мужнина ласка, отвернется от супруга на какое-то время, и тогда самые нетерпеливые мужики, не вынося перерыва, в лесу или на околице в помощницы своей законной жене незаконную привлекают:
— Мань, а Мань?
И одним боком жмется к тебе, другим — уже норовит от тебя, как бы еще на что не понадеялась. В первый момент вроде насмерть не помнит о жене, потом припоминает ее чаще, да, глядь, вот у порога и она сама, как пень, выбугрилась:
— Попробуй еще раз! — кричит на улице Панкина.
— И попробую, — революционно восстает Раенка.
Жгучее Катино кадило тут же устремляется к ее носу:
— Отца, выходит, у сироток отнимаешь!
— Он сам лапоть косого плетения… Да и ты хороша, как репей на Федькином хвосте.
Огнеязыкая артиллерия Панкиной, наткнувшись на неожиданное сопротивление, заработала вдвое быстрее:
— Ах ты, кадра поганая, долго еще будешь копытом землю бить, тут разве улица молодоженов?!
Раенка не сдавалась, утверждая, что да, здесь улица молодоженов, и она, Антипкина, на ней главная медунишница, а кому не нравится это, так что же, на всех сладкий пирог не испечешь.
Бой на Калиновом мосту, жестокий, упорный, вроде без явных победителей, наконец-то затих, и Раенка, вбежав спустя час в магазин, опустилась у косяка,
— Слышала, Штирлиц у меня была?
— Чего ревешь? — выдавила нехотя, о своем же говорила, вот и нехотя, Марья. — Проблема глубинная, ее слезами не выплачешь. Заявление официальное не напишешь, в исполком не пожалуешься. Если и пожалуешься, тебя ли пожелеют? Скорее всего, ту, что на холме под солнцем каждый день, а ты взбегнешь на секунду по нему и скатишься. Да намекнут еще, что рваться в общий ряд не положено. Будто нет нас, одиноких, в реестрах государства. Никакой канцелярией мы не учтенные, а если и учтенные, то под недобрым параграфом, мол, в единственном числе и на всю жизнь.
— Жива гибель, — смиренно вздохнула Раенка, — в вагоне, значит, ехать одной десятилетиями? Куда ехать? Не к счастью ведь опять, а на бесхозяйную елань, на лешеву десятину, где к тебе прибегут лишь для того, чтоб за счет твоих душевных фондов продлить, освежить чужую семейную жизнь.
Закрыв лицо руками, взвыла, запричитала на весь магазин Раенка, мол, сквозь игольное ушко проползла бы, сердце в кровь ободрала бы, наглоталась бы толокняной пыли, лишь бы… долго всхлипывала она… лишь бы хоть как-то уползти с этого адова полигона.
— Замолчи, — стукнула счетами Марья. — Не может быть такого, чтобы до конца нам в этой мертвой воде толочься! — примолкла на секунду она, подбирая слова, подбирая мысль, потом просто махнула рукой: — Ида лук полоть! У тебя в огороде лебеда уже выше.
Соседке еще хотелось топтаться у двери, печально взглядывать на улицу и при этом перебирать сотни вариантов заладившихся жизней, чтобы найти, отыскать все же проход к везению, да мгновенно рвануть бы по нему да возликовать: вот он, Маша, мой печатный мятный пряник, вот оно, как маменька велела, вот как надо… жить!
Схватившись за бока, продавщица громко смеялась:
— Ну, и Раенка! Ай, молодец, нашла, видите ли, пирожок с капустой.
Местечко это с обилием невысоких взгорков очень полюбилось когда-то монахам. Увидели они лесное корабельное богатство, жадные до воды ракиты и сказали «хотим здесь возвести жилье». Вскоре появился монастырь, и его зубчатые каменные терема до сих пор чудом глядятся сквозь сосны.
Монахи надеялись жить в глухом ото всех удалении, но местечко было таким привлекательным, что вскоре вдоль диковинных стен потянулась длинная цепочка изб. За избами поднялись в последние годы пятиэтажки. Но даже они, вроде очень обычные, как спичечные коробки, ровнехонькие, не испортили вида села, окруженного древним лесом.
— Подумать только, отваром из боровиков телят здесь поят! — воскликнул в магазине какой-то приезжий покупатель, сказывали, будто из краев южных. — А комаров!..
— Да, много, — поддакнула ему охотно Марья, — мешка два наберете и в Таганроге лихо на них заработаете.
Покупатель молча и деловито оглядывал ткани, ножи, тарелки.
— Значит, у нас глушь, по-вашему? — оторвавшись от счетов, сердито спросила его Марья. — Но жизнь — не перелетная птица, она, как ель с корнями, везде…