Канареечное счастье
Шрифт:
— Живы еще? — усмехнулся он Варенику.
И, подойдя к печке, стал оттирать замерзшие руки. Глаза его хозяйственно зашныряли по углам, словно ощупывая цену и пригодность каждой вещи.
— Топчаник, должно быть, вынесли отседова? — спросил он деловито. — А то, может, продали?
— В сарае, — сказал Вареник. — Сейчас разыщу ключи.
— Нет, зачем же? — засуетился Степан. — Я это вовсе не к тому, чтобы… Я только так, насчет инвентаря.
Он подошел к постели и для чего-то пощупал рукой подушку. Вареник смотрел на него исподлобья.
— А с Сенькой Чихуном я еще посчитаюсь, — сказал Степан в раздумье. — Курей пущай себе берет для колхоза, а только подушек я им
В умилении он наклонил набок голову.
— Помнится, верстак у вас был? — спросил Степан, вдруг переходя на прежний деловой тон. — Ежели он еще в целости, то я бы хотел взглянуть. Нет, нет, я это так, к слову, — замахал он руками, заметив, что Вареник роется в связке ключей. — Это и опосля можно…
Но Вареник уже раскрыл дверь, и серые снежинки замелькали в светлом четырехугольнике. Степан последовал за ним. В сарае было темновато, и изо всех щелей тянуло холодком. Распростертый на земле каюк казался огромной рыбой, наполовину обглоданной птицами. Повернувшись к двери, Вареник задвинул болты и щелкнул замком.
— Это вы зачем же? — усмехнулся Степан. — Чтоб не украли нас с вами, папаша?
Он весело хихикнул. Не отвечая, Вареник наклонился к земле и потом выпрямился, закрыв спиной корму каюка.
— Степан! — сказал Вареник, и голос его прозвучал четко и резко.
В голубоватом свете, пробивавшемся сквозь щели, лицо его выступило белым пятном.
— Ну? — отозвался Степан. Слабое предчувствие беды заставило его слегка отступить к стене. Но он все еще усмехался, поводя плечами.
— Осудил я тебе, Степан, — сказал вдруг Вареник, и в руке его неожиданно блеснуло ружье. Черные ноздри стволов тупой смертью уставились в лицо Степану. — К расстрелу я тебе присудил, — сказал Вареник, взводя курки. — К высшей мере…
И прежде, чем Степан успел сообразить, в чем дело, Вареник разрядил ружье. Он дернул сразу за два курка и слегка пошатнулся даже на ногах от сильной отдачи. Выстрел прозвучал гулко, как в пустой бочке, и едкий дым полез из щелей сарая синевато-бурыми завитками.
Черкес
Фамилия его была Рогуля, а прозвище — Черкес. По всему побережью Днепра от Херсона до Станислава и даже дальше, до Кингсбургской косы, имя это было известно каждому промышленнику-браконьеру. И не раз от старых охотников мне приходилось слышать жуткие истории, в которых личность Черкеса занимала не последнее место. Сам же я познакомился с ним при весьма неожиданных обстоятельствах. В то время я кончал гимназию и уже курил крепкие папиросы и даже был влюблен в одну гимназистку — словом, считал себя вполне взрослым и положительным человеком. Жил я у бабушки в ее ветхом домике, стоявшем над самым Днепром так, что из окон видны были идущие по реке пароходы и дальний берег, поросший высокими камышами. По утрам бабушка обыкновенно входила в комнату и, притронувшись к моему плечу, говорила:
— Ваничка! Пора. Вставай… «Русалка» уже прошла.
— Ах, Боже мой! — говорил я с досадой и переворачивался в постели. — Дай же мне поспать, бабушка!
Но бабушка прибегала к хитрости. Выйдя на некоторое время из комнаты, она возвращалась затем обратно и с непередаваемой тревогой в голосе шептала:
— «Телеграф», слышишь? «Телеграф»
Делать было нечего, надо было вставать: «Телеграф» был экспрессным пароходом, проходившим мимо нашего домика ровно в половине восьмого. Лениво потягиваясь, наконец подымался я с постели и с завистью думал обо всех выгнанных из гимназии и с грустью о том, что мне придется сегодня долбить cum historicum и разъяснять значение герундия и герундива… Но зато лето было мое. Если и не целое лето, так как осенью у меня неизменно бывали переэкзаменовки, то, во всяком случае, часть лета принадлежала мне. Как хорошо было в летние вечера, переехав реку в утлой лодчонке, усесться на плотах с удочками и думать только об окунях и ершах, видеть только поплавки на воде с сидящими на них прозрачными стрекозами, уже позлащенными закатом, и слушать, как плещет, набегая на скользкие бревна, отраженная берегом волна. А позже, когда, к ужасу бабушки, я завел ружье и сделался заправским охотником, не было большей радости, как думать об утиных перелетах, о вальдшнепах и бекасах, о патронах «жевелло» с особыми патентованными капсюлями и о том, как я промазал недавно по налетевшей на меня стае куликов-турухтанов.
— Ты себя убьешь когда-нибудь, — сокрушенно говорила бабушка, качая головой.
В особенности она боялась дроби.
— Не урони, не урони, — предупреждала она меня всякий раз, когда я доставал с полки мешочек с дробью.
— Да ведь это же дробь, бабушка, — смеялся я.
— Дробь, дробь, — ворчала бабушка. — Как раз дробь-то и стреляет. Ты ее уронишь, а она и выстрелит.
Невозможно было ее разубедить в том, в чем она была глубоко уверена.
Иногда мне удавалось все-таки приносить с охоты кулика или утку.
— Бедная уточка, — говорила бабушка, беря кулика за лапки. А если эта была утка, то бабушка тяжело вздыхала: — Бедный куличок! Ах, зачем, зачем ты его убил!.. Но какой он жирный! Право, не знаю, как его лучше приготовить… с рисом… или нашпиговать салом?.. Пожалуй, с салом будет вкусней.
И она озабоченно сдвигала на лоб старые свои, перевязанные во многих местах нитками очки… Милая бабушка! Теперь, скитаясь по заграницам в качестве «r'efugi'e russe» [36] , мне часто приходится менять квартиры. Почти все мои квартирные хозяйки тоже бабушки… Но какие бабушки! Не бабушки, а сущие ведьмы.
36
«Русского изгнанника» (фр).
— Дрыхнет, лентяй, — шипят они по-немецки, французски, чешски, гречески и румынски. — За квартиру не заплатил и дрыхнет!
— Заплачу завтра! — кричу им через дверь на языке той страны, в какую меня забрасывает судьба.
Я зарываюсь с головой в подушку и думаю о далеком ветхом домике над рекой, о том невозвратном времени и о своей светлой комнате, где я впервые познал непреложную истину, что синус квадрат альфа плюс косинус квадрат альфа равняется единице…
Мне давно хотелось увидать охоту на уток с чучелами. Часто, сидя на берегу Днепра у хаты Вареника, зажиточного рыбака и хранителя моей лодки, я наблюдал отъезд промышленников. Загорелые, с взлохмаченными бородами, обутые в высокие сапоги из недубленой кожи, насквозь пропахшие дегтем и махоркой, они мне казались легендарными героями.
— Чучела, чучела не забудь! — кричали они какому-либо замухрастому мальчишке, состоявшему при них чиновником особых поручений. — Да скажи Дуньке, чтоб накопала в огороде картошки.