Кантонисты
Шрифт:
— Да куда тебя, лешего, пустить: куда ты пойдешь, куда просишься?
— Ай, только спустите... я пиду... ей-Богу, пиду... бо я не знаю, куда пиду... бо мине треба до сам гашпадин митрополит...
— Да разве здесь, жид ты этакой, сидит господин митрополит! — резонировал сторож.
— Ах... кеды ж... кеды ж я не знаю, где сидит гашпадин митрополит, где к нему стукать... Ай, мне же его треба, мне его гвальт треба! — отчаянно картавил и отчаянно бился еврей.
— Мало чего тебе треба: так тебя, парха, и пустят до митрополита.
Жид еще лише завыл:
— Ай, мине нада митрополит... мине... мине не пустят до митрополит... Пропало, пропало мое детко, мое несчастливое детко!
И он вдруг пустил такую ужасающую ноту вопля, что все даже отшатнулись.
Солдат зажал ему рукою рот, но высвободил
— Ой, Иегошуа! Иегошуа Ганоцри! Он тебя обмануть хочет: не бери его, лайдака, плута... Ой, Иегошуа, на що тебе такой поганец!
Услыхав, что этот жидок зовет уже Иисуса Христа [6] , я раздвинул толпу. Передо мной оказался пожилой лохматый еврей, неопределенных лет, весь мокрый, в обмерзлых лохмотьях, но с потным лицом, к которому прилипли его черные космы, и с глазами навыкате, выражавшими и испуг, и безнадежное отчаяние, и страстную, безграничную любовь, и самоотвержение, не знающее никаких границ.
6
Иегошуа Ганоцри по еврейскому произношению значит Иисус Назарянин (прим. автора).
Его держали за шиворот и за локти два здоровенные солдата, в руках которых он корчился и бился, то весь сжимаясь, как улитка, то извиваясь ужом и всячески стараясь вырваться из оковавших его железных объятий.
Это ужасающее отчаяние и эта фраза «кто в Бога вируе», которую я только что прочел в оригинальной просьбе и которую теперь опять слышал от этого беснующегося несчастного, явилось мне в общей связи. Мне подумалось: Не он ли и есть тот «интролигатор»? Но только как он мог так скоро поспеть вслед за своим прошением и как он не замерз в этом жалчайшем рубище и, наконец, что ему надо, что такое он лепечет в своем ужасном отчаянии то про лавру, то про митрополита, то, наконец, про самого Иегошуа Ганоцри? И впрямь он не помешался ли?
Чтобы положить конец этой сцене, Лесков велел солдатам отпустить его. «Сумасшедший жид» метнулся вперед, и чиновники — кто со смехом, кто в перепуге — шарахнулись в стороны. Еврей скакал из одной открытой двери в другую с воплем и стонами, с криком «ай-вай» и все это так быстро, что прежде, чем успели поспеть за ним, он уже запрыгнул в присутствие, там где-то притаился, и только слышна была откуда-то его дрожь и трепетное дыхание, но самого его нигде не было видно, словно он сквозь землю провалился. Через минуту его нашли скорчившимся на полу у стола. Солдат стал тормошить и тянуть его, но напрасно: он сидел, судорожно обхватив ножку тяжелого, длинного стола.
Как только еврея оставили в покое, он стал копошиться и шарить у себя за пазухой. Через минуту, озираясь во все стороны, он подкрался к Лескову и положил к нему на стол пачку бумаг, плотно завернутых. Оберточная бумага была насквозь пропитана какой-то вонючей коричневой влагой. Это были документы найма, совершенного интролигатором за своего сына. Не оставалось никакого сомнения в том, что податель бумаг есть ни кто иной, как сам интролигатор.
Не отсылая его от себя, Лесков пробежал глазами бумаги, удостоверился, что они в должном порядке, и наемник, двадцатидвухлетний парень, должен быть допущен к приему вместо маленького сына интролигатора.
Но тогда в чем же заключалась беда этого человека и почему вся эта страшная, мучительная тревога, доводившая его его до такого подавленного, безумного состояния?
Беда, действительно, была велика, и интролигатор понимал это, но еще не во всем ее роковом, неодолимом значении. Наемник, как потом оказалось, был большой плут. Он собирался разорить несчастного отца и свою аферу построил основательно и так, что к нему нельзя было придраться и обвинить в мошенничестве, а эту аферу не могла бы расстроить законная власть. Обман же состоял в следующем.
Какой-то подмастерье-портной за разные незаконные проделки был выслан из Киева. Шатаясь из города в город, он попался интролигатору, когда тот вел борьбу за незаконно взятого у него ребенка. Бывший подмастерье согласился стать «охотником» за 400 рублей, но с тем условием, чтобы в акте о найме было указано только 100 рублей, а остальные 300 были ему немедленно выданы без их оформления. Интролигатор,
Продолжая свой бессвязный рассказ, интролигатор поведал далее, как он долго искал своего наемника по всем постоялым дворам Белой Церкви, где по дороге в Киев они остановились на отдых. На эти поиски ушел целый день, беглец же не терял время зря. Когда же, наконец, наемщик напал на след плута, тот уже скрывался где-то в Киеве.
Самое бестолковое изложение всех этих обстоятельств было, однако, достаточно для Лескова, чтобы понять безвыходное положение рассказчика и всю невозможность помочь ему. Было также ясно, что плут задумал разорить еврея своим крещением, которое было бы только профанацией купели. Но как обличить и доказать его преступное кощунство? Крещеный еврей пользовался особенным покровительством закона и, вдобавок, на его стороне было духовенство и влиятельные лица, радевшие о православии. Скрываясь в Киеве, подмастерье написал жалостное письмо одной весьма известной в городе патронессе и изложил невзгоды, которым он будто бы подвергался со стороны кагала. Не будучи больше в силах терпеть гонения, он дошел до такой степени, что решил идти в рекруты. Но, писал он далее, его вдруг озарила мысль: он вспомнил о благодеяниях, какие являют «высокие христиане» желающим «идти к истинной крещеной вере», а потому хочет перейти в православие. Если ему удастся бежать от кагальных сдатчиков, то явится в Киев и просит как можно скорее окрестить его.
Этого было вполне достаточно: патронесса хлопотала за проходимца, и дело с крещением было улажено. Когда обезумевший интролигатор прибыл в Киев и еще не знал где искать беглеца, тот уже отдыхал в теплой келье одного из иноков лавры, которому было поручено приготовить его к святому крещению.
Интролигатор, сообщавший мне всю эту курьезную историю среди прерывавших его воплей и стонов, рассказывал и о том, как он разузнал, где теперь находится его «злодей», рассказывал и о том, где и сколько он роздал «грошей» мирянам и не-мирянам; как он раз «ледви не утоп на Глыбочице», раз «ледви не сгорел» в лаврской хлебопекарне, в которую проник Бог ведает каким способом. И все это было до крайности образно, живо, интересно и в одно и то же время и невыразимо трогательно и уморительно смешно, и даже трудно сказать — более смешно или более трогательно.
Однако ни у меня, сидевшего за столом, перед которым жалостно выл, метался и рвал на себе свои лохмотья и волосы этот интролигатор, ни у глядевших на него в растворенные двери чиновников не было охоты над ним смеяться. Все мы, при всем нашем навыке к подобного рода горестям и мукам, казалось, были поражены страшным ужасом этого неистового страдания, вызвавшего у бедняка даже кровавый пот.
— Да, эта вонючая сукровичная влага, которой была пропитана рыхлая обертка поданных им мне бумаг и которой смердели все эти «документы», была ни что иное, как кровавый пот, который я в этот единственный раз в моей жизни видел своими глазами на человеке. По мере того, как этот «ледви не утопший и ледви не сгоревший», худой, изнеможенный жид размерзался и размокал в теплой комнате, его лоб с прилипшими к нему мокрыми волосами, его скорченные, как бы судорожно теребившие свои лохмотья, руки и особенно обнажившаяся из-под разорванного лапсердака грудь, — все это было точно покрыто тонкими ссадинами, из которых, как клюквенный сок сквозь частую кисею, проступала и сочилась мелкими росистыми каплями красная влага... Это видеть ужасно!