Канун
Шрифт:
По словам комбрига Жихарева, Кедровка — «могила».
И действительно, деревнюшка в болотистой низине: обстреливай со всех сторон, пока не выбьешь.
Но Кедровка — важный пункт. В версте, не больше, — железная дорога, в двух верстах — река.
Потому и бились из-за нее.
Вырывали друг у друга. По три раза в неделю переходила из рук в руки. И казалось, будто из-за нее и застыли грозными фронтами неприятели, враг против врага. Казалось, из-за Кедровки этой и война
И вот в Кедровке у Тропина и началось то странное и небывалое, что заставляло задумываться.
Заняли красные тогда Кедровку второй раз.
Ехали в нее комбриг Жихарев и военкомбриг Тропин.
И вот на пути недолгом, лесом, опушкою, стало казаться Тропину, что всегда, всю жизнь ехал он именно здесь, вот в этом низкорослом унылом лесу с деревцами, пулями обшарканными.
И так ясно почувствовалось, что, кажется, и сомнения не могло быть никакого.
Стало неловко. Не по себе.
Даже теснить стала одежда, френч. Крючок отстегнул на воротнике, хотя свежо, ветрено было. «Что за белиберда? Беллетристика, мистика, ерундистика», — нарочно подбирал созвучные слова.
А комбриг говорил, оборачиваясь в седле:
— Дня два побудем. И опять выбьют. Так взад и вперед и будем шляться. Третья бригада месяца два крутилась здесь.
Замурлыкал что-то. Опять оборотился:
— Будто танцуем. Пройдемся. И назад. Опять — сюда, опять — назад. Вальс сумасшедшего.
Тропин засмеялся насильно. И сказал насильно:
— Заколдованный круг.
«Расколдуем», — подбодрил себя мысленно.
В деревню въезжали.
Неприятель делал пристрелку.
С этой Кедровки и началось.
И каждый раз, когда в нее вступали после отступления белых, ощущал Тропин то же, что и раньше.
И еще: неотступно преследовала мысль, что в с е г д а так будет.
Всегда и в е з д е.
И в другой деревне, и в городе. И не на фронтах, а и в детстве, в Питере, в Алтуховом даже доме так было.
«Как? И в детстве — Кедровка?» — спрашивал себя насмешливо.
И смеялся принужденно:
«Дурак! Комиссар еще. Беллетристику развел. Тьфу!..»
Но неспокойно было.
И не Кедровка уже смущала. А всё. Будто везде проникло что-то такое к е д р о в о ч н о е, уныло-безысходное.
«Нервы, что ли», — думал с досадою Тропин и говорил себе твердо: «Обуздать себя надо!»
«Зло обуздай», — вспомнились давнишние слова Тихона-студента. И Голубовский вспомнился. Смерть трагическая его.
И вдруг…
В штабе было. Бумагу, рапорт подписывал.
И перо отложил — так мысль внезапная поразила.
А мысль была: «Голубовского — н е б ы л о вообще. Не умер,
Боролся с мыслью этой. А она упорно, водой капала: «Не было, не было, не было»!..»
До того стало странно и неприятно — быстро, не читая, подписал бумагу и, отдавая ее секретарю, сказал:
— А у меня, товарищ Борисов, был друг такой, Голубовский…
Сделал ударение на слове «был».
— Я знал одного Голубовского на колчаковском фронте, — сказал Борисов, — вероятно, тот и есть.
— Ага, знали! — вскрикнул, неожиданно для себя, Тропин. — Был? Значит, был?
Бумага выскользнула из рук секретаря. Прошелестела, упала на пол.
— Фу, как вы меня напугали! — вздрогнул Борисов, нагибаясь за бумагой.
Тропин молчал. Не рассказывал про Голубовского. К окну отвернулся.
Синее, за окном, точно вымытое сентябрьское небо. Чуть заметно проплывающие облака.
Что это?
Затуманилось в глазах.
— Черт возьми!
Поспешно вытащил платок. Покосился на Борисова.
А в груди тесно.
В детстве, вспомнил, раз так было, плакал тогда.
Ясно понял: жалко Голубовского.
Не за то, что погиб Голубовский, а за то, что мрачен и темен, как в ночи беззвездной, путь был Голубовского.
Ясно понял: прежнее, о т к р ы т о е его, Тропинское, недавнее еще радостное — тучами ли, облаками, вот такими незаметно проплывающими, заволакивается.
А если — погаснет солнце?
А если — беззвездная ночь?
И новое в жизнь Тропина вошло.
Ночь обнимала светлое, солнечное небо его.
Тоска, не знал которой никогда, тихо, незаметно вкрадывалась, вором хищным вошла в душу Тропина, в открытое сердце его.
А от тоски и страх.
В бою одном особенно сильно почувствовал.
И бой не особенный какой, не такие видел Тропин, не в таких участвовал. Перестрелка небольшая.
И вдруг — страх. И не от мысли, что убьют, не смерть пугала, а назойливый неотступный вопрос: «Зачем — смерть?»
И после уже боя все стоял этот вопрос: «Зачем?»
И главное: слишком в е л и к о значение слова «з а ч е м?».
Каждое слово, если оно представляется (самое простое слово) во всей в е л и ч и н е своей — з н а ч и т е л ь н о, к о л о с с а л ь н о.
И теперь у Тропина выросло в необъемлющую величину, в неизмыслимые размеры слово «зачем?». Все видимое, познаваемое, чувствуемое в один облеклось вопрос.
И по вопросу этому понятно стало, почему угнетала Кедровка, почему Голубовский казался не существовавшим никогда, почему беззвездной ночью объят был его, тропинский, мир — жизнь.