Касьян остудный
Шрифт:
— А постарел ты, дядюшка Федот, — вздохнул Ванюшка. — Гля, по косицам палевый волос пошел. Да ничего, дядюшка Федот, теперь от хозяйства устранят, отдохнешь на пользу себя. От бывалых я, дядюшка Федот, слыхал, в домзаке кормят не шибко наварным, но лежать-то на нарах — опять же не пустошь пахать на Вершнем увале. Вот и передых тебе. Сам-то не додумался бы.
Ванюшка Волк, не двигая головой, сходил на кухню и принес нож, которым дед Филин чистит картошку и режет хлеб, попробовал заскорузлым пальцем, острие и, сев к столу, разулся.
Эти пимы Федот Федотыч отдавал катать пимокатам в Кумарью из зимнины, когда
— Всегда так говори, твою мать-перемать, — ругался он, видя, что широкие раструбы голенищ едва прикрывают половину икр, а сами валенки сидят на ноге непрочно и хлябко. — Буржуйская обуина, лярва. Кадушкинская порода. Сразу они мне не поглянулись. На что они теперь похожи. Тьфу, зараза.
Ванюшка перегибался и изворачивался, желая увидеть задники валенок, но ничего не мог рассмотреть и потому отставлял ноги в сторону, вертел их так и эдак, исходил желчью.
— А хотишь, дядюшка Федот, я их брошу в печку, — с ядовитой лаской спрашивал он Федота Федотыча. — Вот гляди, дядюшка Федот, — Ванюшка носком галоши открыл дверку у железки и стал пинать горящие полешки. — Гляди, как пыхнет резина: она на карасине сварена. Да тебе, лярва, ничего не жаль: у тебя таких пимов звездочет не учтет. Как это я, волчья кровь, неловко резанул?
Ванюшка с треском захлопнул дверку и пошел к столу, сел, не отрывая глаз от испорченных валенок.
— Дядюшка Федот, — вдруг обрадовался Ванюшка и, вскочив на ноги, вытянул свои штанины из пимов. — Погляди, как я придумал: штаны напуском. Ну чем я не Зимогор, а? — Ванюшка начал приплясывать и кривляться, разбросив руки и выпятив грудь:
Погляди-ка, мать, в окошко. Зимогор домой идет…На улице послышался скрип возов, и Ванюшка бросился к окну. По дороге шел обоз. На передней подводе полоскался флажок, а под ним на мешках сидел Егор Бедулев в своей тоненькой телячьей шапке, с папиросой в зубах. Рядом лежал тулуп.
— Дядюшка Федот, хлебушко твой двинули. И Егорка, лярва, краснообозником сел. Ну, скажи, вьюн, и везде-то он поспеет. А хорошо-то как — в Ирбит въехать — городской народ шары выпялит, всегда так говори.
Федот Федотыч не хотел и глядеть, но какая-то чужая сила вынудила встать, подтолкнула к окошку. Увидел, что все его кони тоже взяты в извоз, на круглых боках белых мешков разглядел свое фамильное тавро, — вышитую синими нитками букву «к», издали смахивающую на крест.
— А Егорко-то, Егорко, — возмущался Ванюшка, пристукивая в подоконник: — И везде-то он первый. Ногу с мешков сбросил, папироской задается. Собака. Выклянчил
— Пить меньше надо, — сказал Федот Федотыч и пошел на свое место. — Я тебе за работу девять мешков с осени насыпал.
— Откуда-то и помнишь.
— Из своего отсыпал — как не помнить.
— Мое мне-то насыпал. Забыл небось.
— А ты, Ванюшка, за жизнь свою сыпанул ли кому хоть щепотку?
— Да из чего, господи прости, окаянного. А было б, рази жаль доброму человеку, вот тебе, напримерно.
Федот Федотыч вел никчемный разговоришко с Ванюшкой, а мыслями перескакивал с одного на другое и ни на чем не мог остановиться, чтобы сосредоточиться и собраться с силой духа. Он думал то о хлебе, то о конях, то о машинах и готов был согласиться, что все это не его, но вдруг выступали перед ним Любава, Харитон и мешали ему отказываться от нажитого годами. «Дурак я старый, сижу да рассуждаю, что мое да что не мое. Я уже сам себе не хозяин. Зачем мне все это? И жизнь?»
И вдруг вспомнились ему слова из Псалтыря, которые он много раз слышал, но только сейчас внутренним озарением ему открылся их смысл, он неожиданно понял всю глубину утешительных тех слов и стал шептать их, все более и более чувствуя, что с ним есть кто-то, что он не одинок и никогда не будет одиноким. «Да внидет пред лице твое молитва моя; приклони ухо твое к молению моему, ибо душа моя насытилась бедствиями, и жизнь моя приблизилась к преисподней. Я сравнился с нисходящими в могилу; я стал, как человек без силы».
В горестную минуту Федоту Федотычу нужно было утешение, и он наткнулся на него, оттого расслабился весь, самим сердцем доверившись определенной ему судьбе. Чтобы убедиться в том, что ему правильно указан дальнейший путь, Федот Федотыч вернулся из оцепенения и заговорил с Ванюшкой, который ножом деда Филина крошил на подоконнике табачные коренья.
— Много ли, Ванюшка, мешков насчитал?
— Сколь есть, все народное.
— И бог с ним. Не кормили бы только дармоедов да дураков. Вот таких, как ты, прости господи.
— Всем достанется. Повезли много.
— Потому и жалко, что много. Когда мало, жалеть нечего. А чернявого не видать, коего я попотчевал?
— Вроде и легонько ты его, а здоровья нету — много ли человеку надо.
— Видит бог, не хотел, — Федот Федотыч перекрестился и подмигнул Ванюшке: — Ты сядь-ка рядышком, Ваня. Сядь тутотка.
— Ну, сел. Что-то Ваней я для тебя сделался?
— Сколь ты, Ваня, запросил бы с меня, чтобы все на корню, значит?..
— Ты об чем?
— Эко, пестерь нековыряный. Под связь у бани пустишь, и все разом обымет. Не понял, дурак?
— Не понял… Той, той, той. Петуха хочешь?
— Тише. Эк, растворил зевало-то. Вот я тебе новые пимы подарил. И еще проси чего хочешь. Чего хочешь проси. Но?
— Нет, дядюшка Федот, ты на это дело поищи другого. Думаешь, Волк обзарился на твои пимы, так на все согласен. Ошибочку допущаешь. Тебя, знамо, упекут, а хозяйство твое — людям сгодится. Да и ребята твои там. Никого же ты не жалеешь, дядюшка Федот. Лютый, одно слово.
— Лютый, Ванюшка, за то бог и покарал. Винюсь, Ванюшка, и бог дает сил осудить себя. А людям прощаю. Собакой жил…