Катастрофа
Шрифт:
Писал, зачеркивал, вновь переписывал, оттачивал до кристальной чистоты:
«Рождество, много снегу, ясные морозные дни, извозчики ездят резво, вызывающе, с двух часов на катке в городском саду играет военная музыка. Верстах в трех от города старая сосновая роща…»
Он закрыл широкими ладонями глаза, уставшие от долгой работы. И ясно представил, как идут по заснеженному полю молодые люди, проваливаясь длинными шведскими лыжами в глубоких местах и крепко держась на взгорках, смеясь, перекрикиваясь, порой падая набок, упираясь
За ними еще пара — кадет, высокий, полный молодой человек, и неловкая, все время путающаяся курсистка в пенсне, близорукая, в настоящем лыжном костюме.
И вновь чистый лист бумаги покрывается его твердым и чуть угловатым почерком:
«Роща близится, становится живописнее, величественнее, чернее и зеленее. Над нею уже стоит прозрачно-бледная круглая луна. Справа чистое солнце почти касается вдали золотисто-блестящей снежной равнины с чуть заметным зеленоватым тоном…»
Ах, русское рождество — с морозами, атласный снег под темно-фиолетовым вечереющим небом, коренник, бешено несущийся по накатанной дороге с веселой подгулявшей компанией, ни с чем не сравнимый хвойный запах! Россия, Россия.
Неслышно вошла Вера Николаевна, молча стала у дверей.
Бунин вопросительно поглядел на жену.
— Пора принимать лекарство, да и полежать тебе, Ян, необходимо. Кровотечение не беспокоит?
— Беспокоит.
— Что же делать?
— Боюсь, что придется послушать докторов и лечь на операционный стол.
— С этим не хотелось бы торопиться!
— Это не я, мой геморрой торопится.
— Каждый день молюсь за твое здравие, может, Царица Небесная услышит мои молитвы?
— Молитвы твои, Вера, доходчивые, ведь ты у меня истинно святая! Да и то сказать, столько лет меня терпеть…Терпеть тебя — истинное счастье, лишь бы дольше оно продлилось… Слишком велико оно — ежечасно быть с тобою рядом.
Бунин прилег на кушетку, сладко потянувшись. Прикрыл веки. И тотчас его живое воображение ярко, со звуками и оттенками красок, нарисовало картину зимней ночи в лесу. Глухая поляна в глубоком снегу. Сугробы, полуконусами наметенные вокруг столетних замерзших елей. На краю поляны черная изба без окон. В космической беспредельности зелеными и синими бриллиантами переливаются мириады звезд. Под ярким фосфорическим светом луны легли четкие тени от деревьев. И вся эта снежная страна миллионами снежинок отражает сказочно прекрасный лунный свет.
Вдруг с нижних еловых ветвей с мягким шуршанием падает снег. На поляну выходят двое — лицеист и гимназистка. Похоже, что между ними все давно решено — молча оба согласились на это.И теперь этот момент настал. Оба страшно волнуются, но лицеист пересиливает собственную робость.
Давайте только заглянем в эту избу, — почему-то
Она уже точно знает, что войдет за ним. Но чем больше крепнет в ней это решение, тем больше она противится тому, чтобы сделать последний шаг.
И вдруг ее ослепляет яркий свет — дивный, неземной. Черный бархат неба прорезал гигантский метеор. Она вскрикивает и в ужасе бросается в темный проем дверей…
27 декабря он закончил свой первый в эмиграции рассказ — «Метеор».
Началась новая жизнь. Начался новый творческий этап — вдохновенный, счастливый.
Он предчувствовал мировую славу.
5
Легко поменять образ жизни, куда трудней переменить привычки.
На чужбине Бунин продолжал жить как в Москве — открытым домом.
Всеобщая эмигрантская бедность прощала скудность стола.
Тайком вздыхая, Вера Николаевна к приходу гостей доставала все скромное наличие холодильного шкафчика — сыр, баночку с сардинами, оливки.
Спозаранку появился Куприн. И не случайно: он жил с Буниным в одном доме. Его широкое татарское лицо, скуластое, со сломанным носом, выглядело усталым.
Он выпивал рюмку водки, внимательно выслушивал отчет Веры Николаевны о здоровье Бунина, который полулежа на кушетке наблюдал за гостем.
Вдруг хозяин произносит:
— Александр Иванович, а правду мне говорил Шаляпин, что ты на аэроплане грохнулся?
Куприн выдерживает приличную паузу, потом своей обычной скороговоркой, хитро сощурив глаз, произносит:
— Будто сам не знаешь?
— Только по слухам. Да мало ли чего болтают…
Куприн взмахивает своей маленькой рукой:
— Это, Иван, все твои шутки. Ты, поди, знаешь!
— Что мне, божиться, что ли?
Куприн, улыбнувшись во все лицо, с мальчишеским задором начинает рассказывать:
— Это меня Ваня Заикин подбил. Слыхал про такого? Чемпион мира! Силач необыкновенный. Один Поддубный ему не проигрывал. Остальных Заикин как котят на рогожке раскатывал. Балки двутавровые гнул…
— Ну?
— Не «ну», а совершенно точно. При большом стечении благородной публики. Сам сколько раз видел. Он в Кишиневе теперь живет. Домой вернемся, я тебя с ним познакомлю. Грудь — во! Рука — ну, скажем, как твоя, Иван, нога. В самом толстом месте. Шея…
— При чем тут, скажи, моя нога? Я с Иваном Михайловичем знаком.
Куприн слегка свирепеет:
— Так что же ты мне глупые вопросы задаешь? Ты сам должен знать, какой он здоровый.
— А я тебя и не спрашивал про бицепсы Заикина. Я тебя про аварию спросил. Так бы и сказал!
И Куприн начинает в лицах изображать, как Заикин уговаривает его взлететь на «фармане» в одесское небо, как они разогнались, как они наслаждались полетом:
— Под самыми облаками! Красотища — словно крылья за спиной выросли! Люди внизу — не больше букашки!