Катастрофа
Шрифт:
— Эй, полковник!
Тот услыхал не сразу. Я крикнул громче. Когда он поднял лицо и увидал, что я целюсь в него, у него от ужаса отвисла челюсть. Я прострелил ему затылок. Потом долго не могли у мертвого отодрать от поручней руки: так он окаменело продолжал сжимать их.
— Разве Врангель не мог создать условий для эвакуации?
— Он мне очень «помог»! Выдал пропуск для прохода к турецким берегам на транспорте «Рион». Это случилось уже в Севастополе. Когда я спросил дежурного офицера, где стоит «Рион», тот выпучил глаза:
— Да «Рион» уже ушел!
Совершенно
— Я князь Оболенский. Вы не могли бы оказать содействие в размещении на одном из французских судов?
К моему неописуемому удивлению, французский офицер вдруг ответил мне на чистейшем русском языке:
— Князь, я вашу просьбу немедленно передам адмиралу на броненосец «Вальдек Руссо». И не теряйте времени. Побыстрее соберите ваших спутников на Графской пристани. Мы скоро отходим.
Через час, не веря своему счастью, мы причаливали к броненосцу. Еще через час заработали могучие машины и русский берег стал удаляться. Толпа беженцев стояла на палубе и сосредоточенно глядела на берег, у многих на глазах были слезы.
По бухте шныряли лодки, набитые запоздалыми беглецами. Они подходили то к одному, то к другому пароходу, моля взять их на борт. Но эвакуация закончилась, несчастных оставляли на произвол судьбы.
Наш адмирал отдал приказ замедлить ход. Мы подняли на борт несколько человек, которым в Севастополь уже возврата не было. В туманной дали мы различали клубы дыма от вспыхнувших в городе пожаров, явственно слышали пушечную канонаду и пулеметную трескотню…
— Кто же этот таинственный благодетель-француз? — полюбопытствовал Бунин.
Оболенский вдруг улыбнулся:
— Вы, Иван Алексеевич, сейчас удивитесь. Этот милейший капитан носит фамилию Пешков. Он приемный сын Горького и родной сын Якова Свердлова, большевистского вождя. Впрочем, сын не разделяет политических убеждений отцов.
Через Константинополь я добрался до Марселя, а уже оттуда прибыл в Париж.
Бунин поднял рюмку:
— Выпьем за то, чтобы больше никогда на российской земле не было бунтов…
— Бессмысленных и беспощадных, — закончил Оболенский. — Пушкин знал, что говорил!
5
Гражданская война, вызванная большевиками, закончилась их победой. Они поймали в свои паруса ветер истории.
* * *
В октябре 1920 года великий кормчий революции Ульянов-Ленин успел заверить горячую аудиторию делегатов III съезда комсомола, что мечта всего передового человечества — коммунизм будет построен не позже чем лет этак через десять, ну, если с походом, то самое позднее — через двадцать.
То есть к 1930–1940 годам.
Как писал, сидя на севастопольских редутах Толстой, «гладко писано в бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить!».
Боевой задор рассеется, а овраги останутся.
Но пока что
Железной ленинской рукой миллионы россиян, не успевших разбежаться из дорогого отечества, были направлены — кто прикладом, кто штыком, а многие миллионы и через концлагеря! — к сияющим вершинам коммунизма.
ПЫЛЬ МОСКВЫ
1
Заканчивался первый год беженства.
Страх за собственную жизнь и за жизнь близких, голод, холод, обыски, аресты, затем — прощание с родным порогом — со слезами и стенаниями, потеря всего нажитого имущества, смертельные опасности в пути — все это сменилось унизительным и неопределенным существованием на чужбине.
Газеты и эмигрантские люди подводили итоги прожитому.
В канун нового года на рю Жак Оффенбах появился Марк Ландау, только что выбравший себе псевдоним, который вскоре узнают на всех материках и континентах любители исторических романов (за исключением, разумеется, большевистской России, куда его книги дойдут лишь семьдесят лет спустя), — Марк Алданов.
— Сегодня, Иван Алексеевич, я у вас с корыстной целью, — улыбнулся Алданов, которого женщины — и россиянки, и француженки— считали весьма симпатичным. — По заказу «Последних новостей» написал обзорную статью «Русская беллетристика в 1920 году».
— Корысть в чем?
— Хочу знать ваше высокоавторитетное мнение!
— Читайте, я весь внимание, — Бунин удобно разместился на кушетке.
Пошуршав страницами рукописи, откашлявшись, отозвавшись на предложение Веры Николаевны выпить чашку чая, Марк Александрович начал читать:
«История не знает примера подобного исхода за границу культуры целой страны… От большевиков бежали все — правые, левые, умеренные, крайние (в пору Временного правительства не эмигрировал никто; реакционеры в России остались, а революционеры в нее вернулись).
Я видел в девятнадцатом году символ русской эмиграции: беженцев из южного порта… Более странного сборища людей мне наблюдать не приходилось и не придется. Спасались от большевиков царские министры и главари эсеров, киевский митрополит и деятели «Бунда», украинские самостийники и великорусские националисты, всем известные писатели и всем известные спекулянты, бывшие террористы и бывшие генерал-губернаторы, барон Каульбарс и убийца Гапона.
Большевистским юмористам это зрелище дало бы тему для острот. Историку русского потопа даст тему для размышлений…
Но условия эмигрантской жизни, по-видимому, не слишком благоприятствуют развитию художественного творчества.
Перебираю в памяти русскую литературу за 1920 год…»
Алданов сделал перерыв, уважив чай, который перед ним поставила Вера Николаевна. Спросил:
— Как вступление?
— Нормально. Хотя условия скверные, все-таки многое успели, но лишь в делах журнальных и газетных. Если толстовский мужик говорил, что «писали, не гуляли», то это не отнесешь к большинству литераторов.