Катастрофа
Шрифт:
Вдруг, сквозь рассеявшийся туман, что-то большое зачернело. Пароход плывет! Мунштейна увидали, его «спасательный круг» тоже разглядели.
Кричат в рупор:
— Бросай мину, плыви к нам!
— Не могу, утопну! Спа-си-те!..
— Тогда — гуд бай!
Как услыхал Мунштейн это иностранное слово, так оттолкнулся, оттолкнулся от мины и саженками — прямо-таки заправский спортсмен! — к пароходу. С того уже шлюпку спустили…
Вытащили редактора, откачали, обогрели, выходили и назвали гордым именем — «Миноносец»! А мину из пушки расстреляли — до неба рванула. Дон-Аминадо, показав блестящие способности
Гости выпили чай, съели печеночный паштет. Мунштейн-Лоло прочитал свое стихотворение «Пыль Москвы». Хотя Лоло сочинил его совсем недавно, но Дон-Аминадо воскликнул:
— Оно знаменито, как Эйфелева башня!
И впрямь, эти стихи читали с эстрады, его строки помнили наизусть. Даже Тэффи использовала в лестном качестве — эпиграфа. Даже советские газеты перепечатали его. При этом, по причине своей партийности, не преминули еще раз поизгаляться — «белоэмигрантские крокодиловы слезы».
А зря! Стихотворение и впрямь трогательное.
Пыль Москвы Истомили тяжкие этапы, На морском сижу я берегу. Пыль Москвы на ленте старой шляпы Я как символ свято берегу.Голос у Лоло задрожал. Москву любил он нежно и страстно, справедливо полагая, что это — самый лучший на свете город. Леонид Григорьевич вполне искренне признавался, что чуть ли не каждую ночь ему снится дом под номером один, это на углу Большой Дмитровки и Богословского переулка, и что он отдал бы половину жизни, лишь ночь провести под родной кровлей.
Дон-Аминадо вполне серьезно говорил:
— Мунштейн спасся только потому, что очень домой хочется.
Как бы то ни было, но Бунин с большим вниманием слушал стихотворение. Поэт продолжал:
В этой шляпе я войду с цветами В золотую, старую Москву — И прильну к родной земле устами, И склоню усталую главу. Буду слушать долгими часами Черных дней трагическую быль. Буду плакать… Жгучими слезами С полинявшей ленты смою пыль.Бунин от волнения не мог говорить, Вера Николаевна откровенно роняла горькие слезы.
Лишь Дон-Аминадо остался верен себе. Он с легкой иронией спросил:
— Леонид Григорьевич, вам сегодня опять Большая Дмитровка приснилась?
Сам Дон-Аминадо считал (и был по-своему прав),
Лоло вполне серьезно отвечал:
— Сегодня мне снилось другое: будто бы я набираю номер моего московского телефона — 258-25, а какой-то посторонний голос мне отвечает:
— Гражданин Мунштейн утонул в Чистых прудах. Просьба нас не беспокоить!
Дон-Аминадо расхохотался:
— Гражданин Мунштейн, вы зря расстраиваетесь! Если вас Черное море не приняло, то Чистым прудам это тем более не грозит.
…Нет, поэт не увидал ни Чистых прудов, ни Большой Дмитровки. Умрет он вскоре после войны — в сорок седьмом году, никому не нужный, всеми забытый. Его прах примет чужая земля.
И ОБРУЧИ НА БОЧКАХ
1
— Вот и «басурманский» новый, 1921 год пришел, — говорила Вера Николаевна, хлопотавшая вокруг праздничного стола.
Скучным вышло это застолье. Со всем своим семейством пожаловал Куприн. Он мрачно пил рюмку за рюмкой, Бунин еще не поправился после болезни.
— Первый Новый год отмечаем на чужбине, — сказал Иван Алексеевич. — Эх, а как славно в мирное время гуляли…
Но и эта ностальгическая тема не расшевелила Куприна.
Тогда Бунин вспомнил о всероссийской славе приятеля, которая началась едва ли не сразу после появления первых рассказов в «Русском богатстве». Другие — Горький, Шаляпин, Андреев — жили в непрестанном упоении своей славой и даже между собой, гуляя в отдельных кабинетах ресторанов, не могли отделаться от какого-то неестественного выспреннего тона.
— Мне нравилось, как ты, Александр Иванович, нес бремя собственной славы. Ты, кажется, вовсе и не замечал ее, не придавал этой самой славе ни малейшего значения. Ты не менял ни привычек, ни друзей, вроде босяка Маныча, — сказал Бунин.
Вера Николаевна мудро добавила:
— Хочешь узнать человека, дай ему славу.
Куприн улыбнулся:
— Ведь не на моем юбилее сидим, что меня хвалить. Что было, то навсегда сплыло. Я нечестолюбив.
— Зато самолюбив! — подчеркнул Бунин.
— Вот это — в точку! Я самолюбив до бешенства. А на честолюбие не имею даже права.
— Что так?
— Я ведь писателем стал случайно. Долго кормился тем, что Бог пошлет. Потом стал кормиться рассказишками — вот и вся моя писательская история. Правду сказать, писал эти рассказишки легко, на бегу, посвистывая, и продавал их за сущие гроши. Печатал их в небольшой киевской газетке.
Елизавета Михайловна, жена Куприна, предложила тост:
— За творческие успехи!
Дружно выпили шампанского.
Куприн немного разговорился, продолжал свой рассказ:
— Вышел я из полка, а у меня нет знаний — ни житейских, ни научных. Набросился я на книги, по сей день не могу насытиться чтением.
Бунин едва заметно улыбнулся. Сколько он знал Куприна, заподозрить его в ненасытной тяге к чтению было бы несправедливо. Хотя натура Куприна была в высшей степени талантливой, он все усваивал на лету, но что он по сей день не может «насытиться»… Нет, этого не было. Жил и развивался он как-то стихийно. Всякое море ему было по колено. Не ценил он ни своего ума, ни своего таланта, ни здоровья.