Катастрофа
Шрифт:
Спустя годы Бунин будет вспоминать своего старого друга с нежностью и болью:
«Восемнадцать лет тому назад, когда мы жили с ним и его второй женой уже в Париже, — самыми близкими соседями, в одном и том же доме, — и он пил особенно много, доктор, осмотревший его, однажды твердо сказал нам: «Если он пить не бросит, жить ему осталось не больше шести месяцев». Но он и не подумал бросить пить и держался после того еще лет пятнадцать, «молодцом во всех отношениях», как говорили некоторые. Но всему есть предел, настал конец и редким силам моего друга: года три тому назад, приехав с юга, я как-то встретил его
Прошлым летом, проснувшись утром под Парижем в поезде, на возвратном пути из Италии, и развернув газету, поданную мне вагонным проводником, я был поражен совершенно неожиданным для меня известием:
«Александр Иванович Куприн возвратился в СССР…» Никаких политических чувств по отношению к его «возвращению» я, конечно, не испытал. Он не уехал в Россию, — его туда увезли, уже совсем больного, впавшего в младенчество. Я испытал только большую грусть при мысли, что уже никогда не увижу его больше».
Придет день, и Бунин захочет проделать тот же путь, что и его давний друг. Только он будет еще полон сил, слава о нем будет греметь на весь мир.
2
Большой автомобиль темно-шоколадного цвета ждал Бунина у подъезда. Распорядитель вечера услужливо открыл перед писателем дверцу. Они держали путь на улицу Ла Боети.
Зал Гаво, как это ни удивительно, был забит до отказа. Вопреки сложностям эмигрантского быта, русские люди пришли послушать тех, кто лично знал Льва Николаевича.
Бунина растрогали аплодисменты и цветы, которыми его встретили слушатели. Не ощущая и малейшей неловкости, но наоборот — желание общаться с людьми, рассказывать о своем кумире, Бунин вышел к рампе.
— Теперь мне кажется, — сказал Иван Алексеевич, — что с раннего детства я жил в восхищении им. Первоначально я узнал Толстого не из его книг, а по разговорам у нас в доме. Я уже понимал, что Толстой — это человек необычный, как, скажем, российский император. Но только в литературе. Что только он один в ней царствует, а остальные лишь служат ей.
Может, это ощущение не было таким четким, как я сказал сейчас, но суть его была именно такой.
Дело в том, что мой отец знал его смолоду. Он сам рассказывал:
«Толстого я встречал во время севастопольской кампании, играл с ним в карты в осажденном Севастополе…»
И на меня находил восторг неописуемый: видел самого Льва Николаевича!
Долгие годы я был просто-таки влюблен в него, в тот образ, который я создал сам. Я мечтал, томился желанием видеть его наяву.
Бунин окинул взором зал, с удовольствием заметил глубокое внимание и продолжал:
— Но что я мог сделать? Ну, приеду в Ясную Поляну, добьюсь свидания с великим старцем. И что дальше? Что
Эти резоны меня останавливали.
Но однажды я не выдержал. Оседлал своего верхового Киргиза и закатился на Ефремов, ведь до Ясной Поляны было не более сотни верст.
Доскакал до Ефремова, вновь стал резоны в голову брать, поминутно менял решения: ехать — не ехать. Уснуть не мог, всю ночь проболтался по городу и так устал, что, зайдя на рассвете в городской сад, свалился от усталости на садовую скамейку и тут же заснул мертвым сном.
Когда пробудился, солнце стояло над деревьями, лучи его тугими пучками пробивали темно-изумрудную листву, на душе было спокойно, и вчерашняя буря сменилась полнейшим штилем.
Не буду делать глупости, вспомню слова Толстого: в случае сомнений — воздерживайся!
Приехал я домой, а наш старый конюх с огорчением сказал:
— Эх, барчук, за кем вы так гонялись? Как только ухитрились за одни сутки так Киргиза обработать?
В молодости Господь открывает наши души для всего хорошего. Вот я, прочитав толстовские «Исповедь» и «В чем моя вера», был просто потрясен. Помню, много раз перечитывал эти трактаты, и каждая их строчка мне казалась откровением.
Бунин на мгновение задумался, прижав ладонь ко лбу, потом произнес:
— Вот, к примеру, из «Исповеди». Воспроизвожу почти дословно. Толстой пишет: я отрекся от жизни нашего круга, совершенно ясно поняв, что это не есть жизнь, а только подобие жизни. Условия избытка, в которых мы живем, лишают возможности понимать жизнь. Чтобы понимать настоящую жизнь, я должен отречься от того паразитического существования, которое веду я и люди моего круга, жирующие за счет чужого труда, и начать жизнь простого трудового народа, — того, который делает жизнь и тот смысл, который он придает ей. Простой трудовой народ вокруг меня был русский народ, и я обратился к нему и к тому смыслу, который он придает жизни.
Смысл этот был следующий. Бог так сотворил человека, что всякий человек может погубить или спасти душу свою. Чтобы спасти душу, надо жить по-Божьи. Чтобы жить по-Божьи, нужно жить трудами рук своих, нужно отрекаться от всех утех жизни, трудиться, смиряться, терпеть и быть милостивыми.
Бунин передохнул, помолчал мгновение-другое и вдруг просто улыбнулся:
— И я решил жить простой трудовой жизнью, смиряться и терпеть. Сблизился с толстовцами. В тот период жизни я находился в Полтаве, а там почему-то была тьма-тьмущая толстовцев. Народ этот был совершенно несносный. Я теперь понимаю Софью Андреевну, которая их терпеть не могла, да и сам Лев Николаевич старался избегать.
Как правило, люди эти изображали смирение, хотя были переполнены гордыней, были скучны, тупы и постоянно поучали «правильной жизни» всех, с кем сталкивала их судьба.
Первый, кого я узнал в Полтаве, был некто Клопский. Это был худощавый, высокий человек, носивший высокие сапоги и блузу, с узким серым ликом и бирюзовыми глазами, отчаянный плут и хитрый нахал, неутомимый болтун, любивший ошеломлять неожиданными выходками.
Как человек оригинальный, Клопский был зван в полтавские салоны. Здесь он, принимая позы проповедника, поучал: