Классическая русская литература в свете Христовой правды
Шрифт:
Хотя час расплаты пришел не для всех, но для некоторых перстом Божиим этот час специально отмечен. Солженицын комментирует это так: “Я был склонен придать этим словам (вот о Божьем наказании, только за другие преступления, а не за те, в которых ты обвинялся) значение всеобщего жизненного закона. Однако тут запутаешься, пришлось бы признать, что наказанные еще жесточе, чем тюрьмой, расстрелянные, сожженные, - некие сверхзлодеи; а между тем, невинных-то и казнят ретивее всего. И чту тогда сказать о наших мучителях, почему не наказывает судьба их, почему они благоденствуют? Это решилось бы только тем, что смысл земного существования не в благоденствии, как мы все привыкли считать,
Перефразируя Солженицына скажем, что и растлевались в той системе те, кто поддался на приманку и не покаялся; кто упал и не воззвал ко Господу, а только это и позволило бы встать.
Дальше, говоря о лагерном растлении, Солженицын напишет так: “Не вернее ли будет сказать, что никакая система не может растлить тех, у кого есть устоявшееся ядро, а не та жалкая идеология – человек создан для счастья, выбиваемая первым ударом судьбы нашедшей.
Выходит, что замордованная воля, то есть духовная проказа, проступила на тех, кто уже и прежде, до революции, был ею заражен”.
Солженицын дальше пишет так, что очень любил цитировать Иоанн Шаховской: “Вот когда, перестав бояться угроз и не гоняясь за наградами, стал ты самым опасным типом на совиный взгляд хозяина – ибо чем тебя взять?”
Таких, которых нельзя было взять, было мало, но они были. В той же главе “Дело десяти царей” Петр Иванов пишет, что своих врагов эти большевики будут отслеживать с неимоверной зоркостью. Но существует область, где их поражает слепота; и эта область – святая христианская праведность. Поразительно, но было много случаев, когда не сажали людей. Например, не посадили старца Зосиму Егорченкова, а отпевали в центре Москвы и похоронили на Немецком кладбище, – а просто он был защищен, ангельской защитой. (Но так было не только со старцами, а и с обыкновенными мирянами). Митрополит Трифон Туркестанов, который скончался в самой Москве в 1934 году – все знали, что это князь Туркестанов, что Петя - его племянник, прошедший все лагеря и в 50-е годы, вернувшись, умер на квартире сына, пишет Иоанн Шаховской, “от истощения свободы и счастья”.
Павел Корин был всю жизнь в угрозном положении, так как женат был на Пашеньке Петровой, которую он взял прямо из Марфо-Мариинской обители; и поступала она туда еще девочкой, то есть при жизни Елизаветы Федоровны. Павел Корин писал свой “Реквием”, не надеясь никогда на то, что он когда-нибудь будет выставлен. Но люди ему позировали по благословению того же Трифона Туркестанова: настоящие монахи, а не тайные, настоящие священники; и настоящие аристократки, не меняющие кожу и не прячущие своих фамилий.
Павел Корин писал и местоблюстителя митрополита Сергия и создал бессмертный портрет, и то же время, просто выполнял заказы. Метро Новослободская, витражи – это его работа; облицовка стен метро на выходе к Комсомольской площади, где комсомольцы на субботнике, – это тоже его работа.
“Реквием” был завершен Павлом Кориным, только никогда при его жизни не выставлялся и не должен был выставляться – он ждал своего часа.
Как писал Солженицын – если мы сохраняем то самое наше ядро, не желаем выжить или состояться любой ценой и пойдем туда, куда идут спокойные и простые, то нам придется примириться с меньшим и худшим куском.
Вот Павел Корин и примирился с меньшим и худшим куском и оставил незапятнанную совесть - и остался большим художником.
Надо сказать,
248
Умер в 1936 году православным.
Лекция №23 (№58).
Эмигрантская литература 1927-1939 годов.
1. Комплекс жены Лота – обернувшись назад застывают. Иван Бунин: о старом и по старому. Воспоминание или забвение? – Марина Цветаева “История одного посвящения”.
2. Розовый флёр на прошлом. Иван Шмелев: наплыв вечного детства.
3. Надрыв Владимира Набокова: загадка романа “Дар”. Стихи к России.
4. Панихидные размышления В.Ф. Ходасевича – “Некрополь”.
Комплекс жены Лота начал проступать в эмиграции с самого начала, с начала 20-х годов. Андрей Белый по свидетельству Цветаевой (“Пленный дух”) на вялый вопрос – “какая лекция? Уже здесь?” – говорит: “Конечно, здесь”, потому что нет никакого “здесь”, кроме “там”; нет никакого “теперь”, кроме “тогда”, потому что “тогда” вечно, вечно, вечно – это и есть фетовское “теперь”.
У Фета действительно есть стихотворение “Теперь”, но там, наоборот, там наплыв будущего на настоящее и поэтому стихотворение кончается - И мы с тобой мы встретимся теперь. А здесь, наоборот – наплыв “тогда”, наплыв прошлого. Наплыв прошлого на настоящее до такой степени, что вся жизнь оказывается жизнью переживаний, жизнью в прошедшем. В этом таится страшная духовная опасность – опасность подмены, потому что жизнь в прошедшем легко оказывается жизнью выдуманной.
Характернейший пример тому – это сам Бунин. Поразительное дело - до какой степени он ничему не научился, то есть, не просто революция ничему не научила, а он вообще не извлёк никакого урока - и он не один такой. Всё карловачество в этом. В 1927 году Вениамин (Федченков) в своем духовном дневнике спросит – “неужели мы изгнаны за правду? За святость? Это было бы великим самомнением, но никто об этом не думает, ослепли”.
Действительно, в этом менталитете, в этом “разрезе” никто не думал о своей ответственности, никто не думал о своем наказании, никто не думал об уроке. Если мы говорили об эпохе Брежнева, как о жизни за задернутыми шторами, то тут эти шторы были задернуты перед внутренним оком и люди жили, как если бы ничего не произошло.
Это способствовало не только гордыне, но и поглупению. По меткому словцу Марины Цветаевой – “Бунин нёс себя торжественно, как на блюде, и говорил о себе – я писатель русской земли”.
Какие же его писания в этот период? “Темные аллеи” – читать невозможно, это позор. Тут всё: старческая болтливость, уже совершенно извращенная старческая эротика. Особенно в этом смысле тошнотворный рассказ “Зойка и Валерия”. Но даже если без эротики, то какие-то “Три рубля”, какая-нибудь “Натали” и всё одно и то же, одно и то же, и даже если он переходит на стогны Парижа, то у него ничего не меняется – тот же стиль, та же тематика, тот же вялый тяжелый диалог.