Классическая русская литература в свете Христовой правды
Шрифт:
Это уж заходится батюшка и, между прочим, и врёт: он сам, живший в Германии с 1932 года и испытавший на себе и похвальбу, и ложь, и нелепое бахвальство немецкого нацизма, и его антихристианство, тем не менее, говорит о “мощи принципов”.
“… но и тем послушанием высшему зову, Провидением на нее наложенным сверх всяких политических и экономических, человеческих расчётов”. Дальше Иоанн Шаховской упоминает, что это день Всех святых в земле русской просиявших, что в этот праздник, чисто русский и только русский, соединённый с днём воскресенья, “началось исчезновение криков демонского интернационала с земли русской.
Скоро, скоро русское пламя взовьётся над огромными складами безбожной литературы. Мученики веры Христовой, и мученики любви к ближнему, и мученики правды человеческой выйдут из своих застенков; откроются осквернённые
Надо сказать, что родители и педагоги и сами не умеют, особенно в это время (в 1941 году, когда это писалось), учить истине Евангелия.
В 1945 году в Париже Иоанн Шаховской был вынужден давать объяснение по поводу этой статьи. Пишет он так (доклад в зале консерватории Парижа): “В этот период мы (то есть паства митрополита Евлогия) были окончательно прозваны не только франкофилами, но и масонами, и жидомасонами, прикрывавшимися лукавой аполитичностью и уклоняющимися от борьбы с большевизмом, которая (то есть борьба) окружала нас, но была крайне непривлекательна по своему духу, исходя из нацистских позиций. Нас устно и печатно обвиняли в нежелании участвовать в этом кипении новой политической пены, стремившейся хлынуть и за борт нашего церковного корабля. Мы неизменно стряхивали с себя эту пену” [252] .
252
Действительно, в это время плодятся, как грибы, уже русские нацистские организации, но преимущественно в Берлине.
Дальше Иоанн Шаховской пишет собственно о статье: “В начале войны Германии и СССР в Берлинской газете была напечатана за моей подписью статья “Близок час”.
Через головы всех политических мыслей и слов этой газеты, не имея к тому времени своего собственного церковного издания, я решил передать людям, сказать пастве своей, пролепетать несколько слов на тему религиозной метаистории.
Мне казалось, что мои слова должны были ободрить и укрепить те русские сердца, которые впали в это время в уныние и недоумение (Лк.21;25), устрашенные огромной движущейся на русский народ лавиной Германии, ставившей себе цель порабощение народов. Более чем кто-либо мы видели дух тогдашней Германии и менее кого-либо могли желать военно-политической победы языческой идеологии нацизма в своём собственном доме. Его окончательное победа казалась невозможной именно в силу совершенно утопически им поставленных целей – истребление христианства и в Германии и в мире” (курсив наш – В.Е.).
Что есть в той статье Иоанна Шаховского? В ней есть болезнь нетерпеливого сердца. Ему в это время 39 лет, но, главное, что двадцать лет, с 1920 года по 1941 год, они всё ждут – ну, когда же, когда же (до 1925 года они сидели на чемоданах). Поэтому болезнь нетерпеливого сердца сказалась; в 1945 году Иоанн Шаховской был вынужден разоблачать не только политику нацизма, но и свои собственные свидетельства и впечатления, полученные за эти тринадцать лет.
Но 1945 год – это еще не конец. К счастью для него он сам не считал себя правым и продолжал каяться и только за счет покаяния очищалось его собственное сознание. Уже в 60-м году, по прошествии опять двух десятилетий и оглядываясь назад, он говорит языком более взрослым.
“Более двух десятилетий так ждавшая встречи с родиной русская эмиграция, потрясенная, замерла в те дни. На разной глубине и под разными углами восприняли русские люди, начавшиеся события, но все хотели своей родине блага, все ждали ее спасения. Был, конечно, элемент человеческой ограниченности и взволнованности во всех этих ожиданиях и надеждах человеческих. Не могло ли не быть ошибок. Но в надежде на конечное торжество Божьей правды не было ошибки ни у кого, кто бы как ни смотрел на пути истории.
Надежда на Бога только в безграничности истинна. (Действительно, “нам ли ведать Промысел Господень?” – В.Е.) И тем истинней, чем безграничней. Пути Промысла открывались в процессе самих событий. Наша встреча с Россией осуществилась, но не так, как мы думали – более глубоко и метафизично, чем мы могли предполагать.
К
Это - полная правда. К этому времени Иоанн Шаховской познакомился с отцом Василием Виноградовым, который эмигрировал во время войны и в 1946 году оказался в Америке, где находился и Иоанн Шаховской. Василий Виноградов, проезжая из ссылки Москву, был у митрополита Сергия и услышал от него (где-то в марте 1941 года) горькие слова: “Церковь в России доживает последние дни; раньше они душили нас, но выполняли свои обещания, теперь они душат нас, но обещаний уже не выполняют”. И вот три месяца спустя прогремела гроза – началась война.
Как Шаховской пишет далее: “Тут дело было не в борьбе “Германии” и “России” или “национал-социализма” с “марксизмом”, а в одном Божьем суде над двумя лжерелигиями, лжемессианствами человечества; столь различными и столь одинаковыми в своем восстании против Божьего Духа”.
Действительно, с 1938 года была запрещена всякая церковная проповедь, включая и окружные послания первоиерарха, кроме изъяснения дневного Апостола и Евангелия после литургии. И вдруг Сергий Страгородский обращается ко всей России, потому что это послание от 22 июня 1941 года напечатали в государственной типографии и прочитали сразу же во всех храмах. Послание повторяли все и не только в церковных стенах. (Сергий оставался в Москве до Покрова).
Надо сказать, что русская жизнь ответила надеждам эмиграции, ответила её, как пишет Иоанн Шаховской, взволнованности, ответила ее мечтам, ответила в духе глубокой и высокой трезвости.
Вспоминая те дни в “Докторе Живаго” Борис Пастернак, которого потом будет много цитировать Иоанн Шаховской как раз и в этой статье и в своей речи перед хиротонией, что “первый же день войны мы восприняли как дуновение очистительного воздуха. Война явилась очистительной бурей, струёй свежего воздуха, веянием избавления”. И это не в Германии, не в Париже, а в советском Ленинграде. Только что, говоря про 37-38-е годы, мы были свидетелями глубокого уныния этой самой “замордованной воли”; и, вдруг почувствовали струю свежего воздуха, услышали очистительную бурю: Шостакович в это время пишет “Ленинградскую симфонию”. Но, вообще, освобождение человеческого духа при этом надвигающемся общем несчастье и, особенно, в его грозах, это хорошо описал Солженицын в 1-й главе “Гулага”, расписывая свой собственный арест. Конечно, у него всё происходило в 1945-м, но ощущение людей было то же самое.
“Едва СМЕРШ-евцы кончили меня потрошить, вместе с сумкой отобрали мои политические и письменные размышления, и угнетаемые дрожанием стёкол от немецких разрывов (его взяли с передовой – В.Е.) подталкивали меня скорее к выходу, раздалось вдруг твёрдое обращение ко мне; да, через этот глухой обруб между остававшимися и мною, обруб от тяжело упавшего слова “арестован”, через эту чумную черту, через которую уже ни звука не смело просочиться, перешли немыслимые, сказочные слова комбрига – “Солженицын, вернитесь”. И я крутым поворотом выбился из рук смершевцев и шагнул к комбригу назад. Я его мало знал, он никогда не снисходил до простых разговоров со мной, его лицо всегда выражало для меня приказ, команду, гнев; а сейчас оно задумчиво осветилось – стыдом ли за свое невольное участие в грязном деле? Порывом ли стать выше всежизненного жалкого подчинения? Десять дней назад из мешка, где оставался его огневой дивизион (двенадцать тяжелых орудий), я вывел почти что целой свою разведывательную батарею. И вот теперь он должен был отречься от меня перед клочком бумаги с печатью. “У Вас, - резко спросил он, - есть друг на 1-м Украинском фронте?”
– Нельзя, Вы не имеете права, закричали на полковника капитан и майор контрразведки.
Испуганно сжалась свита штабных в углу как бы боясь разделить неслыханную опрометчивость комбрига, но с меня было довольно. Я сразу понял, что я арестован за переписку с моим школьным другом? и понял? по каким линиям ждать мне опасности.
И хоть бы на этом мог остановиться Захар Георгиевич Травкин; но нет, продолжая очищаться и распрямляться перед самим собою, он поднялся из-за стола (он никогда не вставал навстречу мне в той, прежней жизни), через чумную черту протянул мне руку (вольному, он мне никогда ее не протягивал); и в рукопожатии, при немом ужасе свиты, с отеплённостью всегда сурового лица, сказал бесстрашно, раздельно – “желаю Вам счастья, капитан”.
Английский язык с У. С. Моэмом. Театр
Научно-образовательная:
языкознание
рейтинг книги
