Классическая русская литература в свете Христовой правды
Шрифт:
И скорая помощь, минуя
Панели, подъезды, зевак,
Сумятицу улиц ночную,
Нырнула огнями во мрак.
Шел дождь, и в приёмном покое
Уныло шумел водосток,
Меж тем как строка за строкою
Марали опросный листок.
Его положили у входа.
Всё в корпусе было полно.
Разило
И с улицы дуло в окно.
И вдруг из расспросов сиделки,
Покачивающей головой,
Он понял, что из переделки
Едва ли он выйдет живой.
Тогда он взглянул благодарно
В окно, за которым стена
Была точно искрой пожарной
Из города озарена.
Там в зареве рдела застава,
И в отсвете города, клён
Отвешивал веткой корявой
Больному прощальный поклон.
О, Господи, как совершенны
Дела Твои, думал больной,
Постели, и люди, и стены;
Ночь смерти и город ночной.
Я принял снотворного дозу
И плачу, платок теребя.
О, Боже, волнения слёзы
Мешают мне видеть Тебя.
Мне сладко при свете неярком,
Чуть падающем на кровать,
Тебя и свой жребий подарком
Бесценным Твоим сознавать.
Кончаясь в больничной постели,
Я чувствую рук Твоих жар,
Ты держишь меня, как изделье
И прячешь, как перстень, в футляр.
Читая такие стихи, чувствуешь, что это не цитата; это воскресает в душе живое переживание нового. И эти стихи объединены в цикл “Когда разгуляется”, и это действительно – новый голос Пастернака. Но этого мало – он начинает искать уже в Евангелии; но, к сожалению, первые евангельские темы в его стихах как-то удивительно похожи на него.
Как мне объясняли иконописцы, что когда человек начинает писать иконы, то он их пишет похожими на себя – от себя никуда не уйдёшь. Только по мере восхождения, труда, очищения, покаяния – икона становится похожей на икону.
Так и первые евангельские опыты Пастернака похожи на него:
Когда на последней неделе
Входил Он в Иерусалим,
Осанны навстречу гремели,
Бежали с ветвями за Ним.
Дни всё грозней и суровей.
Любовью не тронуть сердец.
Презрительно сдвинуты брови,
И вот послесловье –
Свинцовою тяжестью всею
Легли на дворы небеса.
Искали улик фарисеи,
Юля перед Ним, как лиса.
И тёмными силами храма
Он отдан подонкам на суд,
И с пылкостью тою же самой,
Как славили прежде, клянут [259] .
259
Начинается печатная травля самого Пастернака, особенно начиная с 1958 года..
Толпа на соседнем участке
Заглядывала из ворот,
Толклись в ожиданье развязки
И тыкались взад и вперёд.
И полз шепоток по соседству
И слухи со многих сторон.
И бегство в Египет, и детство
Уже вспоминались как сон. [260]
Припомнился скат величавый
260
Конечно, Богочеловека здесь нет и близко.
Пустыни, и та крутизна,
С которой всемирной державой
Его соблазнял сатана. [261]
И брачное пиршество в Кане,
И чуду, дивящийся стол.
И море, в котором в тумане
Он к лодке, как посуху, шел.
И сборище бедных в лачуге,
И спуск со свечою в подвал,
261
Надо сказать, что Пастернак действительно остерегался всемирной славы (державы – тем более); недаром с удовлетворением принял, когда Сталин “лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи” назвал Маяковского, а не его. А то ведь он действительно боялся, как бы его не “назначили”.
Где вдруг она гасла в испуге,
Когда воскрешенный вставал.
Стихи, конечно, что называется, оставляют желать лучшего, но это “лучшее” разворачивается в нём в течение одного года. 1959 год отмечен для нас навсегда стихотворной вершиной Пастернака.
Мерцаньем звёзд далёких безразлично
Был поворот дороги озарён.
Дорога шла вокруг горы Масличной,
Внизу под нею протекал Кедрон.