Когда отцовы усы еще были рыжими
Шрифт:
Я уже успел на нее вскарабкаться и принял у отца из рук безжизненное тело, гиббон был как мертвый, я удивился, до чего же он легкий.
В этот миг кабан опомнился, прохрюкал какое-то ругательство и, опустив голову, ринулся на отца. Тот нагнулся и отскочил в сторону, а кабан головой врезался в решетку. От удара он совсем ошалел, отец, воспользовавшись паузой, необходимой кабану, чтобы очухаться, успел перелезть через ограду.
Тут уж все кабаны бросились к решетке и, задрав рыла, разразились хрюкающей бранью, злобно глядя на нас.
– Весьма сожалею, - сказал отец тому, что
Мы завернули гиббона в плащ и окольными дорожками проскользнули к пролому в стене. Мы не хотели, чтобы нас кто-нибудь увидел, так как врачом в зоопарке был ветеринар.
– А коновалы, - сказал отец, - ничего не смыслят в обезьяньей душе.
Минутами казалось, что гиббон уже умер. Дома, когда отец опустил его на кровать, он уже не дышал.
Отец стал его выслушивать.
Я не смел дохнуть, мне казалось, что и у меня сердце вот-вот остановится.
– Ну? Что?
– спросил я наконец. Отец выпрямился, откашлялся и хриплым голосом произнес:
– Жив.
Три дня мы не смыкали глаз, только сидели у кровати, судорожно сжимали кулаки и пытались заклясть судьбу обещанием, закопать в землю как минимум марку, если гиббон придет в себя.
На третий день у него начался еще и бред; то был странный, нежный язык, напоминающий звук ломающегося фикусового листа.
– Он, наверно, говорит о джунглях, - сказал отец, - о братьях и сестрах, о вкусных жуках и личинках, о нежных побегах лиан, которые он ел на родине.
В один прекрасный день он очнулся и уставился на нас. Потом чуть оскалил зубы, и мы не были уверены, что это означало улыбку. И все же он принял от нас немного молока, а назавтра поел даже картофельного пюре с натертой в него морковкой. По-видимому, ничего у него не было сломано, но душевная рана от падения в кабаний вольер никак не заживала; почуяв настоящую свободу, душа его не хотела смириться с новым заточением. То место, в которое его укусил кабан, причиняло ему боль.
К счастью, у нас был кредит в аптеке. Отец наложил гиббону повязку, а в последующие дни мы даже пытались ходить с ним. Каждый из нас брал его за руку, и мы медленно прогуливали его по комнате. Ему это нравилось, он смотрел на нас и скалился. Но долго не выдерживал, был еще слишком слаб; видимо, это падение одинаково потрясло его душу и тело.
Увы, кредит у нас был только в аптеке. В продуктовых лавках нам уже давно ничего не отпускали в долг. Поначалу мы еще занимали какие-то гроши, чтобы накормить хотя бы гиббона. Но нам тоже хотелось есть. Несколько раз мы по очереди отправлялись на охоту за лягушками. Их мы продавали в Институт сывороток при Шарите, там платили пятьдесят пфеннигов за дюжину. Таким образом нам удалось протянуть еще немного. Но вскоре они отказались принимать лягушек, и вот тут-то мы узнали, почем фунт лиха.
Отец еще сделал попытку наняться выбивать ковры, но пора весенних генеральных уборок уже безнадежно миновала, а больше мы ни на что не годились.
Как-то раз я пошел в зоопарк стащить в обезьяннике несколько орешков для гиббона. На обратном пути знакомый кассир рассказал мне, что администрация назначила вознаграждение в двадцать марок тому, кто вернет гиббона.
Я
Отец сидел на краю кровати. С тех пор как мы уже не могли покупать гиббону овощи и фрукты, он опять заболел, его длинные руки, лежавшие на одеяле, походили на сухие стебли папоротника, а глаза, старые, как мир, смотрели в пустоту.
– Стыдись, - сказал отец после долгой паузы.
Мне и так было стыдно, однако ночью мы оба, почти одновременно, заговорили об этом; просто мы были слишком ГОЛОДНЫ!
Гиббон отлично понял, что ему предстоит, когда утром мы стали его заворачивать в одеяло. Уголки губ у него опустились, и он непрестанно мотал головой. Мы знали эту его привычку, она означала скорбь.
Я еле удерживался, чтобы не зареветь, и отец тоже подозрительно откашлялся.
Но на лестнице гиббон вдруг обнял отца за шею; отец откашлялся, и мы, ни слова не говоря, вернулись назад и положили гиббона на кровать.
Ночью он опять начал говорить на своем лиственно-ломком языке, и тут мы поняли, что утром его во что бы то ни стало надо унести отсюда, иначе он умрет с голоду.
Я был слишком расстроен, чтобы идти в зоопарк; и отец сам туда отправился. Вернувшись, он сказал, что дело сделано; я не в силах был смотреть, как они его уносят. Я убежал из дому и пропадал до самого вечера.
Около семи я вернулся домой.
Отец уже успел сходить в лавку. Он стоял у окна и смотрел во двор, где на засохшем вязе завел свою вечернюю песню дрозд.
– Ешь, - сказал отец.
– А ты?
– спросил я.
Он ответил, что уже поел.
Я смотрел сначала на хлеб, потом на колбасу, и то и другое было не тронуто. Я подошел к отцу, и какое-то время мы оба молча смотрели на мусорные ящики.
– Лучше бы все это закопать, - сказал я.
– Я тоже так считаю, - ответил отец.
ЧЕМ ЛЮДИ ЖИВЫ
Всякий раз перед каким-нибудь праздником наступал момент, когда к отцу лучше было не подступаться. Он стоял, вздыхая, погруженный в разговоры с самим собою, нерешительно листал энциклопедию, жевал, гляди в пространство пустыми глазами, свои ржаво-красные усы или вдруг посреди улицы, в потоке машин, спрашивал у побагровевшего полицейского: что, по его мнению, лучше использовать для елочных подсвечников - звездочки из канители или пивные подставки?
Маме не удалось отучить его от этого и еще кое от чего, да и Фриде, которая заступила мамино место, не всегда легко приходилось. Впрочем, как правило, дело было в ней самой; отец так часто сидел без работы, что это не могло иметь ничего общего с ленью; просто ему не хотелось на целый день со мной расставаться.
– Как же я буду воспитывать мальчика, - говорил он; - если вижу его только за ужином?
Фрида в таких случаях помалкивала и лишь мрачно кусала нижнюю губу. При этом у нее не было никаких причин быть мрачной, потому что, когда из тех трех недель, отделявших нас от праздника, проходили две, непременно случалось что-то невероятное: лицо отца делалось безоблачным, он приглашал Фриду, тогда еще жившую отдельно от нас, на чашку солодового кофе и сообщал, что на сей раз он придумал нечто действительно из ряда вон выходящее.