Когда-то и сейчас
Шрифт:
Спустя более чем полвека Симон Визенталь, который посвятил всю свою жизнь поиску нацистских преступников и, как сам говорил, расспрашивал многих из них и не слышал покаяния; если они о чем-то жалели и в чем-то раскаивались, то лишь в одном — что еще остались в живых свидетели их злодеяний, — Симон Визенталь спрашивает нас сегодня, должен ли был он, узник концлагеря, свидетель и жертва, простить того умирающего Карла, который волею судеб успел совершить только одно преступление, но что удержало бы его, останься он жив, от каждого последующего?!
В концентрационном лагере смерти Маутхаузен в «блоке смерти», уже сам полуживой, Симон рассказывает поляку Болеку — будущему католическому священнику, свою историю, которая терзала его на протяжении всего пути к смерти (только освобождение из лагеря спасло его, но
В конце шестидесятых я впервые попала в Польшу и там, мне повезло, познакомилась с прекрасными людьми, сгруппировавшимися вокруг католического краковского журнала «Тегодник Повшехный». Сегодня, когда я читаю у Визенталя о тех поляках, которые, погибая от руки нацистов, продолжали думать, что во всем виноваты евреи, я вспоминаю тот вечер на даче у главного редактора, который осторожно, ненавязчиво говорил мне о судьбе поляков, чья трагическая история привела многих из них к тупому, слепому антисемитизму. И нет тут вины, а есть беда, и церковь должна выводить этих несчастных к свету, ибо в своей душевной темноте они не ведают, что творят. К нашему разговору молча прислушивался неизвестный мне человек, на лице которого была печать мудрости и сострадания — ко мне ли, еврейке, к полякам, которые заблудились во тьме кромешной, к Польше, которая дала пристанище лагерям смерти, и, кажется, в воздухе до сих пор пахнет гарью от газовых печей… До книги Визенталя мне оставалось сорок лет. Но я тогда впервые задумалась о вине, ответственности и прощении. Человек в черном (а был он одет в черный, застегнутый наглухо сюртук) потом еще долго говорил со мной на польском, а я на русском, но мы почему-то прекрасно понимали друг друга. Вспоминаю, что наш разговор то и дело возвращался к войне, к еврейской судьбе и, конечно, к Польше, которая оказалась рядом с этой судьбой и повернулась к ней спиной, к Польше, которая оказалась и жертвой и палачом одновременно.
Теперь (читаю у Визенталя) знаю, что Гитлер уже стоял на западной границе Польши, готовясь скушать эту страну, а польский парламент обсуждал проект закона о запрете деятельности еврейских резников, дабы отнять у верующих евреев кошерное мясо. Теперь знаю и о погроме, который учинили поляки вернувшимся после войны на родину евреям — совсем недалеко от Освенцима, но ничто не позволит забыть слова неизвестного мне тогда господина в черном о том, что нельзя судить всех оптом, ибо «не судите, да не судимы будете».
На следующее утро я впервые ехала в Освенцим со своим другом — католиком, депутатом Польского сейма. Когда я вошла в машину, то увидела, что на заднем сиденье горят сотни красных гвоздик Грешница, я подумала, что все это мне от верного поклонника. Но почему по дороге в Освенцим? «Это от Кароля Юзефа Войгылы — нашего краковского кардинала — ты с ним вчера разговаривала. Он попросил, чтобы ты положила их к камню, который там лежит в память о евреях, замученных и убитых в Освенциме. А еще он передал тебе Библию и вот эту книгу „Восстание Варшавского гетто“»… Пройдут годы, и Папа Римский Иоанн Павел II, мой удивительный собеседник, покается за вину католической церкви перед евреями. ЕГО Библию я храню и надеюсь передать внукам и правнукам.
В то лето или в тот месяц, сейчас уже не помню, концентрационный лагерь Освенцим (точнее, его музей) был закрыт на ремонт. И только усилиями моего спутника депутата хранитель открыл нам барак, чья экспозиция была посвяшена уничтожению евреев в Освенциме. После я узнала, что сам музей был закрыт, потому что уточнялась национальная принадлежность уничтоженных в лагере смерти.
К власти пришел антисемит генерал Мочар, и по его приказу корректировались цифры погибших — «евреев не убивали — все возвратились, живы».
В каждом народе есть свои выродки,
Открыли тяжелый замок. Кругом ни души. Кажется, что вот сейчас за тобой навсегда захлопнется дверь и ты повторишь судьбу своей одесской бабушки, и одесских тетушек, и киевского дяди Иосифа, который до последней минуты верил, что немцы — культурная нация, а все, что пишут и говорят, — это коммунистическая пропаганда. И ушел вместе со своей красавицей женой Рахилью и двумя рыжеволосыми дочками в Бабий Яр.
Мой друг, поняв, что со мной творится, предусмотрительно оставил дверь барака открытой. Это была совсем небольшая комната, в которой друг на друге ждали смерти люди. Нары оставались, кажется, посредине. На правой стене был большой плакат, написанный на многих языках, — «Еще ничего не случилось».
И мы пошли вдоль стены и смотрели фотографии, на которых было изображено то «прекрасное» время, когда еще ничего не случилось, не было концлагерей, не было гетто… Никого пока не убивали, не насиловали, не пытали, а всего лишь унижали. Сюда еврею нельзя, здесь еврею не место, сюда еврея не пускать, отсюда еврея гнать… Бежит еврейская девочка, а за ней толпа подростков: «Юде, юде». Плачет женщина у входа в магазин, на магазине вывеска: «Евреям не продаем». Глубоко задумался на кафедре седовласый, так похожий на Эйнштейна, профессор. Студенты, собравшись в кучку, подняв кулаки, с искаженными от ненависти лицами, кричат: «Жид, пошел вон…» Мы идем дальше по квадрату бывшего барака и видим тех, с кем еще ничего не случилось. И слышим шепот тех, с кем случилось все. кого больше нет и кто просит: «Не забудьте!» — и умоляет отомстить. А другой голос — того, кто послал красные гвоздики, тихо просит не заражаться ненавистью. Раньше это скажет мне, вернувшись из советского лагеря, мой отец.
Сейчас, когда я вспоминаю этот проход по бараку, который завершался другой надписью — «Еще только унижали человеческое достоинство», я понимаю, как трудно, невозможно было Симону Визенталю простить умирающего Карла. Он, прошедший сквозь нечеловеческие страдания, которые одни люди причиняли тоже людям, не мог в те минуты подняться до такого, казалось бы. простого (ВЕЛИКОДУШНОГО) — прощаю. До великодушия, что означает — величие души.
Я жила в стране другого тирана, который шел по стопам Гитлера и, победив его, медленно, но верно перенимал его преступный опыт. Мне повезло — я родилась не в Днепропетровске, где юный нацист выстрелил в горящего мальчика и его родителей. Родись я на Украине, или в Белоруссии, или в любом другом месте, куда пришли фашисты, я могла бы быть на месте этого мальчика. Но и у меня в еврейской истории было и есть свое место. Оно на серебристом тротуаре, залитом первым весенним солнцем, улицы Горького, на которой кровавым пятном расплылось коричневое эскимо, когда кто-то из подворотни заорал нам с папой вслед: «Бей жидов, спасай Россию!» Через два года папу отправили спасать Россию в Тайшетские, особого режима, лагеря, за участие, как я теперь знаю, прочитав его дело, «в антисоветском, сионистском заговоре, возглавляемом Соломенном Михоэлсом и… Лионом Фейхтвангером (?!?!)». Это были так называемые «еврейские посадки», и нашим отечественным фашистам было все равно, кого ставить во главе несуществующего заговора, хоть Эйнштейна, хоть Иисуса Христа — лишь бы по национальности был еврей. В 1949 году — в стране, победившей фашизм, — начинался свой поход против евреев. Еще ничего не случилось, но уже тысячи сидели только за то, что были безродными космополитами, то есть попросту евреями.