Когда-то и сейчас
Шрифт:
В ту ночь я навсегда прощалась со своей Жанкой, потому что, когда через полгода примчалась, получив телеграмму, в Одессу, она не встретила меня ни на вокзале, ни в аэропорту. Никто не выбежал мне навстречу из «скорой», не крикнул: «Привет, сестрица!» Не промелькнул на перроне белый халат, не сверкнула вдалеке красно-рыжая шапка коротких волос. В чистой, словно к празднику прибранной Жанкиной комнате, на широкой, в полкомнаты, тахте «Лира» сидели, прижавшись друг к другу, два красавца парня и в полный голос рыдали.
«Мамы больше нет… нет… нет», — повторяли они, и страшно было смотреть, как в беспомощности и подлинном горе плачут ее мужчины, ее единственные мужчины, которым она лепила после дежурства вареники с вишнями,
Они были прекрасные мальчики — не обижали людей и зверей, не состояли на учете в отделении милиции, читали книги, рассказывали смешные анекдоты… Только им всегда не хватало двух копеек на звонок… И двух слов… И двух минут. Наверно, они думали, что есть две жизни, а она — одна.
Последняя глава
Казалось, что они навсегда. Даже подумать было невозможно, что их когда-нибудь не будет. Казалось, что родители — вечность.
В воскресенье кладбище напоминает парк. В воскресенье и праздничные дни. По центральной аллее ходят толпы возбужденных людей, похожих на экскурсантов, потерявших своего экскурсовода и потому решивших самостоятельно осматривать «достопримечательности». Центральная аллея — вывеска кладбища. Здесь соперничают память подлинная и память показная. Скорбь душевная и скорбь материализованная. Здесь стремление перевести красоту человека в памятник ему соседствует с потугами «переплюнуть» соседа, «отгрохать» такое… отчего за живущих стыдно, а тех, кто покоится под мраморными глыбами, — жалко. Почему-то кажется, что чем меньше любили живого, тем больше вложили денег в мертвого, как бы пытаясь количеством камня искупить количество своей перед ним вины. Около таких памятников о человеке не думаешь — больше о сумме, вложенной в память о нем. Есть на этой аллее даже памятники, отгороженные от людей металлической сеткой, покрытые белой слюдой полиэтилена.
Я всегда старалась пробежать мимо этой «клетки», в которой на черной горе серебрился бюст неведомого мне человека. А однажды не выдержала — остановилась. Издалека стертое лицо вблизи оказалось приветливым, сконфуженным, мягким и одновременно мужественным — покойный был летчиком, еще молодым, безвременно, как написали золотыми буквами, погибшим. И стало обидно за героя, при жизни, наверно, общительного, веселого, а теперь посмертно упрятанного за колючую проволоку. За что? Полная женщина в синем, в обтяжку, тренировочном костюме хмуро посмотрела на меня и сказала (приказала): «Проходите, здесь вам не музей». Впрочем, не мне судить — каждый скорбит по-своему.
Навстречу воскресному потоку людей бежит «обслуга». У них свой, как говорится, бизнес, своя работа. Кто убирает могилы, кто красит ограды, кто ставит памятники, а кто за ненадобностью их разбирает, если годами никто покойного «не навещал».
«На покойниках не экономят, — сказала мне тетка Полина с неизменной лопатой в руке и никогда не затухающей сигаретой во рту. — А могилки, сама знаешь, могилки нынче подорожали».
Бригадир Гоша несется на своей тележке-коляске с гиканьем и визгом, как разгулявшийся молодец на буланом коне: «А ну, посторонись!..» За ним всегда веселые, всегда подвыпившие его ребята — «взэмлюукладчики», как они сами себя называют. Перед входом на кладбище цветочниц нет — их разогнали «за спекуляцию», зато в цветочном магазине «шурует» полногрудая блондинка Катя, «Катерина великая» — как называет ее бригадир Гоша. Она продает цветы из горшочка… без горшочка — за двойную цену. И никто не жалуется — «на покойниках не экономят».
Я не люблю приходить на кладбище в воскресенье. В воскресенье и праздничные дни. Боюсь толпы, ее демонстративного здоровья, ее показной непричастности к смерти. Когда много людей и много глаз, невольно хочется спрятаться, скрыть от посторонних и себя, и свою
Есть любопытные — им интересно. Есть равнодушные — пошли по случаю или по обязанности. Или так, погулять… Есть почетные гости — им показывают почетные могилы. А есть и такие (их все-таки большинство), которых никто не привел, — они пришли сами. И не только потому, что дата, годовщина, а потому, что наступает момент, когда необходимо погрузиться в кладбищенскую тишину, чтобы хоть на секунду вернуть прошлое, дабы ввергнуть себя в будущее.
В детстве мы не любим кладбище. Днем там скучно, вечером страшно. Сколько раз в книгах, да и в жизни ребята, чтобы доказать свою храбрость, вызываются на пари провести на кладбище вечером несколько часов, а потом рассказывают жуткие, до дрожи в коленках, истории о покойниках, которые выходят по ночам из своих могил… И даже в сказках, добрых спутниках нашей жизни, покойники всегда внушают ужас. Но я на всю жизнь запомнила сказку, где встреча с умершими — бабушкой и дедушкой — была светлой радостью воспоминания, а прощание с ними — горькой тоской, подарившей слезы необратимой потери. То была «Синяя птица» в МХАТе, на которую мы ходили с папой несколько раз. И всякий раз, когда Титиль и Митиль покидали дом бабушки и дедушки, я в слезах шептала: «Не уходите». Но дом на глазах погружался в голубоватую дымку ускользающего воспоминания. Страшно было не остаться в нем, страшно было покинуть его.
Никогда больше, ни в одном детском театре мне так наглядно, как тогда, в Художественном, не продемонстрировали не просто уважение к старикам, а нашу прямую к ним причастность, наш исход к ним, нашу бесконечную с ними связь. Именно тогда мне был преподнесен первый урок великой науки — памяти. Памяти как главного условия «самостоянья человека… залога величия его…». Это потом я смогла прочитать и понять, что любовь и уважение к своим предшественникам возвышают и нас, потомков. А тогда не поняла — почувствовала. Не высказала — пережила. И, потрясенная, не бежать хотела от них, покойных, а к ним, воскрешенным памятью детей, вернуться.
Вот так, на детском утреннем спектакле, еще сама того не ведая, я познала истину, что мы не существуем сами по себе. Только тем и ценна наша жизнь, что она — звено в цепи, где до нас — наши прадеды, а после — наши дети и внуки. И еще на том спектакле я узнала, что смерть — не конец человека. Что-то остается в нас от них, ушедших, если сердцем и душой мы не будем отрываться от них.
Больше в детстве не помню ни книги, ни пьесы, где смерть была бы не страшной, а умершие — жизненно необходимы. А жаль. Жаль, что в наших детских книжках мы стыдливо умалчиваем о смерти. О том, что жизнь бесконечна и каждый из нас заполняет паузу, чтобы не было остановки в ее непрерывном движении. Говори мы об этом побольше с детьми, может, меньше было бы взрослых, преувеличивающих значимость и собственной жизни, и самого себя. А с другой стороны, уже с детства человек бы понимал, что жизнь дана ему не просто так, что он не единственный ее хозяин, — мол, что хочу, то с этой моей жизнью и делаю: после меня хоть потоп. Ну, а до тебя? Был бы ты на земле, если бы и до тебя — потоп?!
Я прихожу на кладбище в будни. На узких дорожках, чуть в сторону от центральной аллеи, тишина и поистине вечный покой. И прежде чем подойти к «своим» могилам, я брожу по чужим «участкам», пытаясь вызвать из камня лица тех, кого никогда не знала и не узнаю, — мне кажется, я обделила их своим незнанием. Я хочу представить себе этих мальчиков, погибших в сорок первом, большеглазых, чубатых, толстогубых: от них остались только эти маленькие, на паспорт или комсомольский билет, фотографии, увеличенные в каком-нибудь затемненном фотоателье. Эти ребята не нуждаются в словах — за них говорят даты рождения и смерти. Их нет в этих могилах, и никто не знает, где они.