Когда улетают журавли
Шрифт:
— Можа, тридцатку? — спросил Яков артиста.
— Конечно. — Артист понял, что и тридцатка здесь — великие деньги.
Пока Яков ходил за тридцаткой, артист говорил о том, чтобы ему не верили, что он здесь будет показывать, что это его искусство, а не колдовство.
— Как не замечаете полета пули, так и не заметите движения моих рук: так моментально я вас обману.
— Рука-то небось не пуля, попробуй оммани, — будто пригрозила бабка Оленичиха.
— Убедитесь, — сказал артист, принимая у Якова тридцатку. —
Люди завозились, оглядывая друг друга.
— Нету у нас этакого.
— Да любой из вас. Помогал чтоб.
— Гришка, иди подсоби. Ты в Германии был, сможешь.
Гришка поломался в меру и зашел на помост:
— Что делать-то?
— Прочитай помер тридцатки хозяину, пусть запишет.
Яков записал номер углем на стене, артист взял тридцатку, вложил в проверенный Гришкой пустой конверт и зажег.
Жена Якова с вывертом ущипнула мужа за бок.
— Гад ты, выскочка, — зашипела, — башку размозжу, падла!
— Не кипи, свою отдаст, — потел Яков. Но когда артист объявил другой номер представления и послал Гришку за картошкой к полной корзине, Яков, натянуто улыбаясь, попросил. — Деньги-то возверни, товарищ хороший.
— Верну, не беспокойтесь, — ловко срезал макушку картошки.
— Вот жизнь. Пых тридцатку. Горб поломал бы, так… — возмущалась публика.
— Да не сжег он деньги! — вступилась за артиста Манька. — Что вы человеку не верите.
— Хошь верь, хошь нет, а деньги спалил.
Из среза картошины показалась, завозилась головка червяка.
— Выдерни зубами. — Артист протянул Гришке руку с картошкой.
— Не-е, — мотнул Гришка головой.
— Выдерни, не интеллигенец! — требовали зрители.
Гришка выдернул, выплюнул на пол. Артист поднял червяка, помял, развернул — тридцатка! Номер прочел — Якова!
— Сатана, тьфу, тьфу, — крестилась Оленичиха.
— Ловок! Прокурат! — восхищались зрители.
Артист поклонился, а Гришка — рядом, улыбающийся, счастливый. Манька гордилась им: он тоже приобщен к тайнам фокусов. Но когда артист взял длинное шило и стал подносить к Гришкиной щеке, Манька напряглась, побледнела.
— Не давайся, Гриша! — невольно вырвалось у нее.
Люди, увлеченные зрелищем, не слышали ее крика, только артист бросил на Маньку цепкий, улыбчивый взгляд; ничего, мол, — да учительница не смотрела на сцену, а с интересом и ненавистью разглядывала Манькино лицо. Вот Манька вся подалась вперед, готовая кинуться, оградить Гришку от беды: как ни верти, а страшно — шило-то. Шило с хрустом вошло в щеку, конец из другой показался. Артист выдернул шило — Гришка улыбался.
— Ох-ох! — вздохнули зрители.
— Твою матушку, — сокрушался Яков. — Пырнул, и хоть бы хрен! — Он забыл о воздержанности, что явно помешает его авторитету всезнающего человека.
Шумно вывалили из школы. Гришка
Манька сидела на лавочке у дома, Затихла, уснула Бакмасиха, только светило окно бобыля Мишки-пастуха. Сам он в лугах ночует со стадом, а это не спит артист, определенный к Мишке на ночлег. Не уходила спать Манька. Себе не сознавалась в том, что ждет, когда пойдет Гришка от учительницы домой. Вот и темнеет, идет. Сердце тук-тук, тук-тук. Не услышал бы Гришка.
— Маня, ты что не спишь?
— Тебя жду.
Гришка часто затягивается цигаркой, высвечивает лицо.
— Не надо, Маня, беды бы не нажить. Софья брюхатая уже… — Тук-тук, тук-тук. Гришкины ли шаги? Манькино ли сердце? А звезды июльские падают, а может, это небо слезы роняет, плачет по Манькиной судьбе?
Огонек светит — артист не спит. Зачем Манька идет на огонек?
В хате у Мишки пусто, окна без занавесок. Видит Манька; лампа на грубом столе, артист сидит за столом, седую голову положил на ладони. Не спит, будто в окно смотрит; а что увидишь? Тьма, тьма.
Петухи прокричали первые, громко прокричали, и опять тишина. Артист не шевельнется, глаза открытые, и Манька стоит в тени, смотрит на него. Если за полночь одинокий человек не спит, значит, неладно у него на душе, болит душа, сон отгоняет.
«Что я делаю, что делаю?» — твердит мысленно Манька, а руки ищут в потемках скобу. Двери сильно скрипят. Стоит, освещенная, за порогом. Артист поворачивает голову, смотрит удивленно. Поднялся тяжело, взял за руку, посадил против себя на лавку:
— Что с тобой, Маня? Почему не спишь?
Манька долго рассматривала артиста вплотную. Морщинистое, выбритое лицо, шея белая, в складках, брови кустистые нависли над голубыми глазами. «Совсем старенький», — жалостливо подумала она.
— Сам-то что полуночничаешь? Аль недуг душу крутит?
— Зови меня дедушкой Кириллом, ладно? Меня никогда никто так не звал, а хочется.
— Внуков нету, что ли?
— Нету, никого нету. А тебя я в школе заметил. Умница ты. Только что ты закричала «берегись»? Испугалась?
— Испугалась. Ну-к, думаю, не удастся фокус. — Манька улыбнулась смущенно. — Потом-то я заметила, что шило из пружинки, а к другой щеке ты кончик прилепил.
— Ну-у! — Артист весь подался к Маньке. — Вот это внимание! — Погрустнел, обмяк. — Старость, старость: раньше никто не замечал.
— Ты не горюй, дедушка Кирилла, и сейчас никто не заметил. Это я только. Да я никому не скажу.
— Ну, если не скажешь, тогда я спасен, — пошутил артист. — И все же не зря закричала: любишь Григория? — И поглядел чистой синькой глаз, прямо, кажется, в душу.
— Ага.
— Что ж он с другой-то был?
— А нечаянно у него вышло. Меня он теперь полюбил, да поздно: забрюхатела Софья-то. Жениться будет.