Когда улетают журавли
Шрифт:
— Давай, дед, спускайся!
Стогов как-то по-особому рассматривал Алешку.
— Чего ты? — не выдержал Алешка его взгляда.
— Здоров, говорю, ты работать, солдат. — Стогов подал Алешке бумажку. — Вот и отвозил сено.
— В солдаты? — Коровин скручивал цигарку. — Кончилась волюшка. — Ерничая, прошелся: — Ать-два, ать-два!
Алешка, опершись на вилы, сдвинул баранью шапку на затылок, отрешенно глядел в Заозерье. Гулял хороший ветерок. На озере чернели не улетевшие еще утки, дорожками белели бурундучки. Эге-й! Простор. В Заозерье пасется стадо, а дальше, в степи, —
Хорошо. Хорошо, что берут в армию! Увезут далеко, может быть, до самого моря. А может быть… — даже боязно подумать — во флот возьмут?!
Коровин тронул за плечо:
— Не ходи.
— Как? Почему? — удивился Алешка.
— Как? Упал с воза, разум стряс. Мало ли что как.
Алешка не обиделся, не рассердился. Вскочил на фургон.
— Едем, дед, лошадей поить! Да за сеном.
— Стой! — Стогов размял сапогом папироску. — Езжай-ка себе за дровами.
Алешка разогнал лошадей, мимо кузницы выкатил за огороды и с косогора — к озеру. Пили лошади, свистел ветер в ушах, и хлюпала о берег мелкая крутая волна, будто кто всхлипывал. Алешке стало грустно, он вспомнил, как криком кричала мать, когда брали на войну его старшего брата Ивана. Еще страшней она кричала, когда в конце войны пришла похоронная. А потом много дней она то затихала, то издавала длинный звук, вроде стона: «о-о-о» — и всхлипывала, как ребенок или как эта мелкая волна. Ему стало жалко мать и отца. Мать станет реветь, а отец еще больше горбиться, кашлять и говорить ничего не значащие слова.
Лошади, чавкая копытами в иле, тяжело вытянули фургон из воды и тихо пошли к Алешкиному дому. Была вторая половина субботы, и Алешка подумал, что должна прийти с центральной фермы из школы Аста — мечта его и любовь несказанная. У сенец дома ее мать кормила кур.
— В армию меня берут, тетя Марта. — И вглядывался в открытую дверь сенец: не покажется ли Аста.
— О-о! Далеко поедешь. — Марта уже хорошо говорила по-русски. — На нашу родину, может, попадешь, на Сарема. Там сосны, и море, и камни. — У Марты повлажнели глаза. — Там туман светлый за сосны цепляется, и солнце сквозь него светит! О-о! Родина наша хорошая. — Марта вытерла платком слезы.
— А у нас разве плохо? Степь, березы…
— Ты, мальчик, не знаешь еще. Вот уедешь — узнаешь. Если бы было всем в одном краю хорошо, что бы получилось? В других местах жить некому бы стало.
Красивая тетя Марта, молодая, привычно вежливая, с особой, какой-то нездешней душой. Грустно Алешке оттого, что тяжело Марте с Астой на его родине.
— Уедете отсюда?
— Наверное, уедем, Алеша.
— Аста не пришла? — спросил, волнуясь.
— Нет. Но ты заходи к нам. А как уезжать будешь, обязательно зайди.
Алешка тронул лошадей. Прошлой зимой в конторе, что была и клубом, затеяла молодежь игру «мил сосед». Девушки садились ребятам на колени, а один ходил с ремнем «выбивал». Он спрашивал: «мил сосед?» — и если ответ был утвердительный, то парень должен был ее поцеловать, а за это получить удар ремнем по голой руке. При повторном подходе «выбивалы» удары удваивались. Но можно было отказаться и поменяться
Но кто-то зашел с гармошкой, начались танцы, и Алешка с затаенной обидой на Асту за равнодушие к его боли пошел домой. Он держал руку как ребенка, прикладывал к ней снег, а она горела, и щемило от боли сердце. Его догнала Аста. Алешка опустил руку.
— Больно?
— Ни капли.
Аста взяла его руку, погладила:
— Ты больше никогда, никогда не играй в эту игру: я не хочу, чтоб тебе было больно.
Скрипел снег под ее частыми шагами, а Алешка смотрел ей вслед, и боль казалась пустячной.
Была лунная морозная ночь, замерзшая во сне родная Козлиха и даль — громада, неясная, пугающая, с волчьими огоньками глаз, и посреди всего этого — Алешка, счастливый человек.
Не знаю, что будет, не помню, что было. Ты знаешь и помнишь — ответь… Но если такая меня полюбила, То надо и плакать и петь.Алешкин голос зазвенел в морозном воздухе.
…Вон сколько прошло времени: больше полгода.
С того вечера ребята как бы признали Алешкино право на Асту. А Алешка с Астой целовались робко, встречались редко, и не потому, что не было возможности, а, наверное, по какому-то закону гордости, свойственному их возрасту.
А сейчас он подъезжал к дому с грустью.
Аста все равно уедет, пока он будет служить. И будут они с матерью жить в их любимом далеке, у моря под соснами, и навсегда забудут Козлиху, озеро, и степь, и его, Алешку.
Алешка зашел в сенцы, долго щекотал щенку Лебедю живот: не хотелось в избу, слушать материны причитания. Мать вязала варежку. Алешка сел на лавку, снял баранью шапку.
— Папа где?
— Пошел за вентерем, рыбу хочет ловить.
— Вот, мам, повестка.
Мать тихо заплакала, а потом вырвалось ее длинное «о-о-о», и Алешке стало страшно жалко ее, и он чуть не заревел сам.
— Не война ведь, мама, войны-то нет.
Вошел отец с громоздким вентерем и, ни о чем не спрашивая, все понял.
— Ты б нам с матерью, сынок, дровишек запас. Замерзнем мы в зиму.
— Ясно запасу. Стогов говорил, что дня на три отсрочку дадут.
Быстро пообедал и погнал в Заозерье, в березники.
В березниках было тихо, падал последний, чудом удержавшийся, лист. Вдалеке на белых ветках чернели косачи, и где-то гакали петухи-куропатки.
На юг, пискливо переговариваясь, летели казарки, а потом полоснул душу запоздалый клин журавлей. Вот улетают. И Алешке лететь, и слезы в глазах, и песня в сердце.