Колесо Фортуны
Шрифт:
Прогремел гром. Он прогремел замедленно и тяжко, будто там, за черной синевой, рухнуло и укладывалось что-то огромное, громоздкое, не уложилось сразу и потом, рокоча и погромыхивая, долго и медленно доукладывалось.
Ганыка с тоской смотрел на мрачную стену леса, на разбросанные внизу жалкие лачуги. Ему подумалось, что вот так и его судьба - все в ней было ясно и радостно, как солнечный день, потом все рухнуло, и совершенно неизвестно, как сложится дальше, да и сложится ли?..
Был Петербург, свой полк, родная речь, родная земля, и вдруг не стало ничего, кроме никчемного железного
Ганыка не мог знать, что через некоторое время он купит лежащий внизу безымянный хутор и его станут называть Ганыкин хутор, а потом хутор превратится в село Ганыши...
Рыжий Яшка думал не об отдаленном будущем, а о самом ближайшем. Он с опаской поглядывал на тучу, которая уже вздыбилась над поймой Сокола.
– Ох и хлобыстнет счас! Ниткой сухой не останется.
Ганыка вздохнул, тронул коня и начал спускаться в свое будущее.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
"Кому повем печаль мою,
Кого призову к рыданию?"
ПЛАЧ ИОСИФА
1
Капитан Егорченко не был человеком злым или мстительным, и хотя свой приказ сопроводил неуставным замечанием, руководствовался он соображениями и мотивами вполне деловыми. Во-первых, лейтенанту Щербатюку нужно было уезжать на зачетную сессию, а возможные и пока не выявленные жулики и преступники его участка оставались на месте и, чтобы им не стало слишком привольно, кто-то должен Щербаткжа заменить. Во-вторых, дополнительная нагрузка полезна лейтенанту Кологойде в воспитательных целях - чтобы неповадно было выдумывать "романы", от которых в деле охраны общественного порядка ничего, кроме вреда, быть не может. Однако "воспитательные меры в части Кологойды" капитану внезапно пришлось отложить.
Щербаткж не выспался, от этого казался еще более рыхлотелым и, вяло бубня, вводил Кологойду "в курс", то есть рассказывал о своем участке, когда Кологойду вызвали к начальнику...
– Такое дело, лейтенант, - мрачно глядя в стол, сказал Егорченко. Позвонили из Иванкова. Доставили им, понимаешь, одну старуху. Не ихнего района, поскольку путем опроса личность старухи не установлена.
– Значит, сама не признается?
На скулах Егорченки вздулись желваки.
– Милиционеру полагается не гадать, а проверять, лейтенант Кологойда! Вот езжай туда и проверь на месте.
Может, та самая старуха, которая у тебя потерялась.
– А как с участком Щербаткжа?
Капитан поднял на него взгляд, и Вася Кологойда прочел в нем все, что Егорченке хотелось сказать, но устав не позволял произнести вслух.
– Понятно, - поспешно сказал Кологойда.
– Разрешите исполнять?
– Исполняйте, - буркнул Егорченко.
Кологойда бросился к Онищенко. Его "ИЖ" с коляской давно уже снова стоял у входа в отделение, а сам старший лейтенант, насупив брови, старательно изучал новую длинную инструкцию, полученную из области.
– Слушай, старшой, одолжи своего "ИЖа"... Срочное дело!
– Не положено, - сказал Онищенко, не поднимая головы.
– Перебьешься.
– Да что я у тебя, покататься прошу?
– вспылил Кологойда.
– Мне, понимаешь, преступника надо ловить, а ты бюрократизм разводишь...
Онищенко
– Только без лихачества! А то я не посмотрю, что ты сам лейтенант.
– Учи ученого...
Кологойда выбежал из отделения, прыгнул в седло "ИЖа" и с таким громом пустил мотоцикл с места, что цепные псы во дворах зашлись в истерике. Взвизгнув покрышками, мотоцикл свернул за угол и вскоре запрыгал по разбитой булыге запущенного тракта, ведущего на север.
Смятение и страх стали неодолимы и погнали Лукьяниху в ночь. Милиции она тоже боялась. Боялась, что ее арестуют, посадят в тюрьму и будут держать за решеткой до самой смерти. Непременно до самой смерти.
Однако пуще смерти и милиции она боялась, что ей помешают, она не поспеет отдать, а тогда не будет ей покоя ни на том, ни на этом свете...
И ведь так ладно все складывалось! На базаре управилась быстро и пошла к Василию Лукичу. Знакомство было давнее, а свели их покойники. После недолгих своих скитаний Лукьяниха, тогда еще Таисья Лукьяновна, пожила какое-то время в Чугунове и приспособилась обихаживать больных и покойников. Верующих было еще много, над усопшим читали Псалтырь и звали для этого псаломщика Василия Лукича. Был он много моложе Лукьяновны, но так серьезен и степенен, что иначе, как Василием Лукичом, его не звали. Ему-то и отдала она на сохранение тот окаянный сверток - побоялась, что хозяйские ребятишки найдут и изорвут, а то и взрослые при всегдашнем сельском безбумажье изнахратят.
У Василия Лукича детей не было, а сам он был надежен, как никто другой. Правда, спустя некоторое время от веры он будто слегка отклонился, на самом деле просто оказался дальновиден и предусмотрителен. Приметив умаление веры и все большее от того оскудение церкви, Василий Лукич еще в двадцатые годы остригся под ежа, надел бумажный пиджачок и стал счетоводом. С тех пор над покойниками он больше не читал, исправно служил, а свободное время и душу отдавал садику и пчелкам.
Лукьяновна изредка навещала бывшего псаломщика.
– Цело, цело твое сокровище, - усмешливо говорил Василий Лукич и поил ее чаем с душистым медом.
Пришло время, и Василий Лукич вышел на скудную, но честно заработанную пенсию и уже ничем, кроме сада и ульев, не занимался. Лукьяниха давно не была у него, увидев ее, Василий Лукич удивился и обрадовался.
– А, скрипишь еще, старая? Ну, пойдем тогда чай пить. Чай теперь не разбери-поймешь, а пчелы, они план перевыполнять не желают, и медок прежний, хороший медок...
– Я не чаевничать, я за тем пришла...
Василий Лукич удивился несказанно.
– Бона! Я думал, ты уж и забыла. Почто оно тебе?
– Надобно.
– Да зачем надобно-то? Грамоте ты не умеешь, а кабы и умела, все равно не поймешь ничего - - слог там возвышенный, я и то не все понимаю. Однако когда-никогда почитываю. Назидательная штукенция!.. А тебе куда она? В хозяйственную надобность не годится - бумага крохкая, тленом тронутая...
– Нет уж, ты, батюшка, отдай! Ты, чай, перед Спасом крестился!..
– То я помню... Скажи сначала, что с ним делать будешь?