Король-паук
Шрифт:
— Я поеду, — проговорил он медленно, — но только не сегодня.
— Но если вы решитесь ехать, — торопливо возразил Людовико, — почему бы не отправиться сегодня?
Филиппу де Комину это тоже было неясно, но он промолчал. Монсеньор дофин показался ему невероятно уставшим. Так же как и брат Жан, он был поражён красотой и богатством гобеленов, но в отличие от него не мог объяснить их происхождения. И Людовик, и он одновременно почувствовали, что в комнате гнетуще жарко.
— Уже вечер, — произнёс Людовик, сознавая при этом всю слабость и неубедительность найденного им предлога, — ночной отдых освежит лошадей, они понесут резвее, — и к тому же сегодня воскресенье, — нет, нет, я не могу ехать немедленно.
В самом деле, не мог же он сказать им, что весь этот жаркий
— Теперь оставьте меня. До рассвета. На рассвете я обещаю отправиться.
Он стиснул зубы, взгляд его стал отрешённым, скулы странно задёргались — всё это придало лицу дофина непривычное неприятное выражение. Герцог и бургундский посол поспешно покинули комнату. Людовик, обычно до мелочей соблюдавший правила этикета по отношению к тестю, продолжал сидеть без движения за письменным столом, покрытым тонким войлоком. Но, как только дверь за ними захлопнулась, он вдруг молниеносно вскочил и запер её на ключ. Глаза его сверкали, и он в бешенстве закусил рукав, чтобы не закричать.
Сознание почти покинуло Людовика, и он, с трудом находя нужное направление, ринулся в спальню, мечтая лишь об одном — добраться до кровати и не упасть по дороге. И всё же он упал. «Не добежал, не успел», — вспыхнуло в его мозгу на какое-то мгновение и тут же потухло. По телу Людовика пробежали судорога и бросила его на спину. В следующую минуту он понял, что неотрывным, остановившимся взором глядит в окно. Перед дофином расстилалось ночное небо. Огромная комета, кривая как турецкая сабля, казалось, неподвижно зависла над ним. Сквозь ровный блеск её хвоста мерцали звёзды. Впрочем, у Людовика во время подобных приступов уже случались видения. Кометы ему ещё никогда не мерещились, но немыслимые цвета, в которые, бывало, окрашивались предметы в его глазах, бывали и более пугающи.
Рассудок медленно вернулся к дофину, и он поднялся с пола. Толстый слой ковра спас его — он не сломал ни одного ребра и, по-видимому, ничего не поранил — нигде не было видно кровоподтёков. В изящных подсвечниках на столе от свечей остались небольшие огарки, длиною около дюйма, и язычки пламени оставались такими же ровными и спокойными, как прежде. Значит, в забытьи он пролежал часов пять. Да, приступ был жесток. Людовик тщательно вымылся и бросил одежду в полыхающий камин. Следя за тем, как огонь пожирает вельвет и мех, он вдруг пожалел о ней — франков двадцать... нет, конечно, меньше — он носил её ' три года, так что... примерно двенадцать ливров шесть су, значит — семь ливров четырнадцать су чистого убытку. Он улыбнулся своим подсчётам. Странно, что он ещё способен думать о деньгах и заботиться об экономии как всякий нормальный человек. Что ж, по крайней мере, он — это всё ещё он. Рецидива, как тогда, когда он отдал кошелёк Франсуа Вийону, на этот раз не случится.
Он улыбнулся, и это ему причинило боль. Взглянув в зеркало, он увидел, что довольно сильно рассёк нижнюю губу. Ничего страшного. Можно будет легко свалить на цирюльника.
Затем, не колеблясь, он подошёл к двустворчатому окну и посмотрел на небо. Кометы, разумеется, не было. Раньше он боялся, проснувшись, вновь взглянуть на тёмные углы и белые стены, на которых в припадке видел страшные картины. С годами же выяснилось, что лучший способ развеять страх после галлюцинаций — просто ещё раз внимательно осмотреть те поверхности, на которых они появлялись. Ведь
На рассвете явился цирюльник, чтобы побрить своего господина. Неуклюжий от природы, бедный малый казался в то утро ещё более неловким. Людовик решительно отобрал у него бритву и сам побрился вполне твёрдой рукой, пока цирюльник закрывал окно, причитая, словно сорока, которая уселась сразу на девять яиц и никак не может как следует их уложить. Он не переставал извиняться в самых выспренних и красноречивых выражениях: по его словам, он был в отчаянии от того, что монсеньор вынужден выступать в качестве своего собственного цирюльника. В ответ Людовик пробормотал, что это, во всяком случае, лучше, чем быть зарезанным, многозначительно указав на свою нижнюю губу. Смущённый парикмахер не стал возражать и вполне поверил, что это — его вина. В глубине души Людовику приятно было убедиться, что у него не дрожат руки. Цирюльник вновь принялся нижайше просить прощения, и в оправдание своей неловкости заметил, что его крайне напугало и взволновало ужасное небесное явление, виденное им этой ночью. Не изволили ли его величество наблюдать полёт огненной звёзды? Быть может, начнётся война с турками? Она ведь была изогнута, как ятаган? Не полагает ли монсеньор дофин, что она возвестила рождение двухголового телёнка в деревушке Домен? А что, если она как-то связана с куриным мором в Сассенаже? И не было ли это, как считают многие, знамением скорого конца света?
Людовик не прерывал его болтовню. Комета, выходит, в самом деле пролетела...
— Когда я проснулся, небо было чисто, — небрежно обронил он.
— О, да, монсеньор, она закатилась; закатилась вместе с остальными звёздами, среди которых она сияла.
— Что ж, надо молить Господа, чтобы сегодня ночью она не взошла снова.
— Я буду молиться, монсеньор, — горячо подхватил цирюльник, — и все остальные тоже, в соборе с самого утра негде яблоку упасть.
Людовик охотно сам отправился бы в собор, ибо комета, особенно таких внушительных размеров, была, очевидно, крайне недобрым и мрачным предзнаменованием и могла повлечь за собой самые гибельные последствия; но у него уже не было времени. Он перешёл в кабинет и продиктовал указ о роспуске государственных учреждений Дофине. Его возненавидят за это, но, во всяком случае, король Карл не сможет разогнать их, если они не будут существовать.
Затем он распустил все войска и повелел солдатам разойтись по домам, однако позволил им взять с собой оружие, чтобы, при необходимости, защищать свои жилища от посягательств захватчика.
Он приказал Анри Леклерку уничтожить все орудия и ядра к ним и предупредить немногих мастеров, которым известен секрет изготовления полых ядер, чтобы они были готовы следовать за ним в любую минуту. Их семьи могут присоединиться к ним позже, говорил он, поскольку во всех краях и во все времена жён и детей бежавших или погибших врагов никогда не карали вместо их мужей и тем более никогда не пытали, выведывая тайны, которые им, возможно, вообще не известны. В этом последнем дофин всецело полагался на рыцарские обычаи, не принимая во внимание того, что времена изменились до такой степени, что обычаи эти оказались позабыты, варварство и зверство по отношению ко всем, независимо от пола и возраста, стали единственным законом войны.
В последний момент он написал письмо отцу. Оно пестрело смиренными выражениями, и Людовику было весьма неприятно сочинять его, но он понимал, что малейшая возможность спасти Дофине от разрушения и грабежа стоит того, чтобы поступиться чем угодно, и уж собственной гордостью во всяком случае. В письме он сожалел о том, что, похоже, стал единственной причиной нынешнего прискорбного положения дел: и раз это так, ему остаётся только удалиться. Итак, он покидает свой город и, если Богу будет угодно, достигнет владений герцога Филиппи Бургундского, с которым давно уже, по святому наущению свыше, он собирался отправиться в крестовый поход. Королю же дофин оставляет спокойную провинцию, населённую добрыми подданными. Он умоляет своего августейшего родителя управлять ими милостиво.