Козленок за два гроша
Шрифт:
Доктор Брукман затянулся дымом, мечтательно закрыл глаза и в течение секунды, пока дым не увенчал нимбом его маленькую, как у столовой статуэтки, голову, вспоминал, видно, все две тысячи с половиной способов обмануть бдительное и непреклонное правосудие.
— Помощь нужна мне.
Он сказал это просто, как будто попросил напиться; если хорошенько подумать, он и просил напиться, надеясь, что у Хаима Брукмана отыщется для него два спасительных, два долгожданных глотка.
Брукман посерьезнел, и Семен Ефремович поймал себя на мысли, что зря отнес его самого к умалишенным. Все врачи, лечащие душевные болезни, славятся своими странностями. Один гасит
— Слушаю, — тихо сказал Брукман. — Только давайте заранее договоримся: ни слова… ни словечка вранья. Правда и только правда! Врать можно кому угодно — судье, отцу, жене, — только не психиатру. Мы должны знать о больном все. Женаты?
— Нет.
— Девственник?
— Нет.
— В роду душевнобольные были?
— Нет.
— Страх когда-нибудь испытывали?
— Что?
— Большой страх?
— Да.
Семен Ефремович, путаясь, возвращаясь к одному и тому же, рассказал этой вяленой рыбе все, что пережил до поступления на службу в жандармское управление.
— Так, так, — приговаривал Брукман. — А сейчас что с вами происходит?
— Ничего… Только бабочка изредка летает.
— Какая бабочка?
Брукман вынул портсигар, щелкнул крышкой, протянул Семену Ефремовичу, и тот, никогда в жизни не куривший, с благодарностью, двумя пальцами взял папиросу, вложил в рот, прикоснулся дрожащими губами к тонкой, прохладной бумаге; доктор чиркнул спичкой, поднес к Шахне, и в свете огонька, а может быть, из самого этого скудного света, как из кокона, вышелушилась бабочка и взлетела вверх. Семен Ефремович боялся пошевелиться. Задрав голову, он смотрел на светильник под потолком, который был похож на ту же бабочку, только во сто крат увеличенную.
— Когда вы ее впервые увидели? Где?..
— В тюрьме… у брата… в камере смертника.
— Так, так, — постукивал Хаим Брукман шведской папиросой о свой позолоченный портсигар, и стук этот напоминал Семену Ефремовичу измельченную барабанную дробь перед казнью. — Вы где-нибудь работаете?
Вопрос был неприятен Семену Ефремовичу, и он оставил его без внимания.
— Если вам неприятно, можете не отвечать, — снизошел доктор.
— Нет. Почему же?
Светильник снижался. Он почти касался головы Семена Ефремовича, с него на рыжие, свалявшиеся волосы осыпалась пыльца.
— Я служу толмачом… в жандармском управлении…
— Ого! Чем же вы заслужили такую честь?
Доктор сделал длинную затяжку, и Семей Ефремович про себя отметил, что хозяин курил так, словно целовался с любимой женщиной.
— В известном смысле мы все там служим. Все без исключения. И я, Хаим Брукман, и вы, позвольте узнать ваше имя-отчество?
— Шахна. Просто Шахна.
— Раз мы здесь живем, значит, служим, — продолжая целоваться с невидимой женщиной, бросил доктор. — И, пожалуйста, не считайте меня сумасшедшим. С вашего позволения, я продолжу свою мысль. Кто здесь не «против» жандармского управления, тот «за». Летают ли над ним бабочки или не летают… Теперь о бабочках… Я не нахожу у вас ничего серьезного… Еврейская впечатлительность, и только. Все зависит от вас.
— От меня?
— Да.
— Что я должен делать?
— Обратиться к доктору Герцлю. Только не ищите его адреса в виленском городском справочнике. Он живет далеко отсюда. Но он нашел, по-моему, лекарство для всех впечатлительных еврейских отроков, не желающих стрелять в генерал-губернаторов и служить в жандармских управлениях. Он нашел,
— А что вы считаете еврейским безумием?
— Равенство, братство, свободу, — выпалил Брукман. — Но это только одна его грань.
— А другая?
— Иметь свой дом. Даже сумасшедшему приятней в своем доме. В своем доме и бабочки иначе летают… Перебирайтесь-ка, дорогой Шахна, в Палестину. На нашу, так сказать, историческую родину.
Брукман перестал курить, чтобы проследить за тем, как подействовали на посетителя его слова, но Семен Ефремович слушал безучастно, разочаровавшись и мучительно размышляя о том, сколько он должен господину доктору заплатить и должен ли платить вообще — ведь тот не осмотрел его, не прослушал, не простукал, только прожег своими ехидными вопросами, своими дикими предписаниями. Если доктору Хаиму Брукману так хочется, пусть сам едет туда — в Палестину, на свою, как он сказал, историческую родину. Ему, Шахне, Семену Ефремовичу Дудаку — Дудакову, везде будет плохо, к нему везде будет приходить по ночам Беньямин Иткес, полуовн-получеловек, над ним везде будет кружиться луговая бабочка, которая в отличие от всех мотыльков живет не один день, а целую, долгую жизнь; куда бы он, Шахна, Семен Ефремович Дудак, ни поехал, всюду найдет жандармское управление. Нет родины без жандармского управления. Нет.
— А вы… вы, доктор, туда не собираетесь? — мстительно спросил Шахна.
— Собираюсь. Но пока туда надо переправить моих пациентов.
Он улыбнулся, перестал расхаживать по комнате, сел за стол и стал выписывать какой-то порошок для успокоения нервов. Но Семен Ефремович счел за благо не перечить хозяину, взял неохотно рецепт, положил — возле портсигара — два скомканных бумажных рубля и удалился.
Отца он почти не видел: тот целыми днями пропадал то в больнице у Эзры, то в молельне, а то и на кладбище. Шахна ума не мог приложить: что там старик делает? С кладбища на кладбище приехал!
Приходил Эфраим вечерами мрачный, неразговорчивый; долго мыл во дворе руки; садился за стол и, достав из кармана Моисеево Пятикнижие (он никогда с ним не расставался!), читал вполголоса какую-нибудь главу, пока не засыпал сидя.
— «И привел Моисей сынов Аароновых, и возложил крови на правое их ухо и на большой палец правой их руки»… На большой палец правой их руки, — повторял он, смакуя каждое слово. — «И покропил Моисей кровью жертвенник со всех сторон…» Жертвенник со всех сторон… О суде, Шахна, ничего не слыхать?
— Пока ничего.
— «И взял Моисей тук и курдюк и весь тук, который на внутренностях, и сальник на печени, и обе почки и тук их на правое плечо»… На правое плечо, — шамкал Эфраим и подергивал правым плечом. — «Взял один опреснок с елеем и одну лепешку»… А как ты, Шахна, думаешь, выздоровеет Эзра?
— Если перестанет мотаться… бражничать…
— «И взял Моисей помазания и крови, которая на жертвеннике, и окропил Аарона и одежды его, и сынов его и одежды сынов его с ним».
Старик Эфраим все время выискивал в Пятикнижии те места, где говорилось о сыновьях, о жертвенниках, о крови. Мест таких было в писании великое множество, и Эфраиму порой казалось, что со дня творения отцы только и делали, что приносили в жертву своих сыновей, а сыновья всходили на костер, чтобы своей гибелью явить свою любовь родителям и богу. Вчитываясь в Пятикнижие, Эфраим негласно, кощунственно спорил с всевышним, не одобрял его неумолимой жестокости, хотя и не порицал его за то, что тот от всех и каждого требует исполнения своего долга.