Козленок за два гроша
Шрифт:
Слова «помазание», «елей», «тук», «курдюк» звучали для него как заклинание; он не понимал их смысла, не старался даже его постичь, довольствовался самим их звучанием, которое завораживало его, делало сопричастным какой-то великой и нелегкой тайне.
Иногда Эфраим откладывал Пятикнижие, расчесывал бороду, поправлял на себе кафтан и отправлялся до вечерней молитвы бродить по городу — доктор Гаркави запретил ему каждый день приходить к Эзре, от этого, сказал Гаркави, состояние больного только ухудшается (господи, как может ухудшиться состояние сына от присутствия отца?). От Шахны Эфраим выведал,
Эфраим часами наблюдал за зданием суда, устроившись где-нибудь на противоположной стороне улицы, возле витрины ювелирного магазина «Драбкин и дочери», или возле булочной на углу, или в подъезде налоговой конторы, где в дождь обычно стоял толстый усатый дворник в длинном мясницком переднике. Бывало, для вящей убедительности Эфраим брал его метлу и без спроса, самочинно подметал улицу, стараясь подобраться как можно ближе к серому дому, где, как казалось Эфраиму, горел жертвенник и возводили на костер непокорных отроков, похожих на его Гирша.
Эфраим пристально смотрел на каждого посетителя, открывавшего тяжелые парадные двери суда, отличал их не только по внешности, но и по походке, для удобства давал каждому имя и звание. Вон того бородача в котелке и с тросточкой Эфраим называл Петром Петровичем, а того низенького, с брюшком — Матвеем Ильичом. (Так звали его и Шмуле-Сендера ротного командира.) Глядя на каждого, Эфраим пытался определить степень их важности. Петр Петрович был, пожалуй, помельче, чем Матвей Ильич. Но и Матвей Ильич не был главным.
Главным, от которого зависела судьба Гирша, был, как казалось Эфраиму, сухопарый мужчина в шинели, с погонами. Это, наверно, и есть председатель военно-полевого суда — Николай Николаевич Смирнов.
Что, если подойти к нему и, не чинясь, попросить за Гирша. Отдайте его, мол, мне, ваше высокопревосходительство, пусть у меня отбудет положенный срок каторги! Можете не сомневаться, ваше высокопревосходительство, у меня ему будет не слаще, чем на медных рудниках или в золотых копях. Я заставлю его трудиться с утра до вечера и с вечера до утра, и все дурости у него из головы быстро вылетят. Слово Эфраима Дудака! Это раньше я позволял им делать все, что им заблагорассудится, а теперь!..
В таких воображаемых беседах быстро летело время; старик Эфраим не замечал, что пора возвращаться, но назавтра — помолившись и посетив Эзру — он снова спешил на свое заветное место напротив ювелирного магазина «Драбкин и дочери».
— Ну что ты здесь, отец, все время стоишь? — напустился однажды на него Семен Ефремович. — Еще подумают бог весть что!
— Кто стоит, тот выстоит, — чьими-то чужими, командирскими словами ответил Эфраим.
Конечно, Шахне этого не понять. Шахна живет по другим меркам, он придет сюда только тогда, когда разрешат, когда начнется суд над Гиршем. А Эфраим не хочет дожидаться, ему уже хочется быть там, в зале суда, сидеть напротив этого Петра Петровича и Матвея Ильича, смотреть им в глаза и требовать от них, чтобы судили сурово, но непредвзято, не чужака, а подданного русской империи, за которую он, его отец, проливал на Шипке кровь. Эфраим хочет наполнить этот зал своим родительским дыханием, чтобы
И он войдет в этот зал суда задолго до того, как его Гирша, скованного цепями, привезут туда.
Он так и сделал. Подметал, подметал улицу, прислонил к стене ювелирного магазина «Драбкин и дочери» метлу, подождал, пока появится тишайший Петр Петрович, пристроился сзади и проник в здание.
И никто не остановил его.
Никто не спросил, куда он идет.
В зале суда допрашивали какого-то коренастого мужчину, как Эфраим впоследствии понял, домовладельца, добровольно, ради страховки, поджегшего свой дом. Старику Эфраиму не было никакого дела до его дома, до его страховки, он сидел на блестящей, как бы покрытой лаком скамье и дышал всей грудью.
Пусть тебе будет теплей, Гиршеле! Самый яркий костер не может так согреть, как дыхание отца или матери. Сегодня, Гиршеле, и завтра, и послезавтра, и через десять лет, если ты останешься жив, я буду дышать только для тебя, и тебе будет тепло, как в пеленках.
Что-то говорил Петр Петрович, ему что-то возражал Матвей Ильич, шумел и клялся защитник, председатель звонил в колокольчик, похожий на шляпку барышни-франтихи, но Эфраим не слышал ни одного слова: он сидел, сгорбившись, смотрел на портрет государя императора, осенявшего суд своей величественной добротой; государь император смотрел не на председателя, не на подсудимого, а на него, Эфраима Дудака, и больше ни на кого, смотрел — и, о чудо! — голосом рабби Авиэзера, согласившегося приютить козу Эфраима, шептал:
— Дышите, евреи!
Эфраим широко развел рот.
Разевала рот Лея.
Двойре.
Гинде.
Эфраима нисколько не удивляло, что государь император знает имена всех его жен и всех его друзей:
— Дышите, евреи!
— Шмуле-Сендер!
— Авнер!
Вслед за государем императором и Эфраим перечислял всех, начиная с почтальона-урядника Нестеровича и кончая беднягой Ешуа Манделем, и единственное, что его пугало, это то, чтобы, не дай бог, не открыли окна и не выпустили тепло.
Это было какое-то удивительное ощущение сна и яви, в котором все было подлинно и все ложь. Все, кроме теплого, нагретого как будто в кузнечных мехах, дыхания.
Слежка за тем, что происходило в суде, вопреки всем ожиданиям не лишила Эфраима надежды, умерила его тревогу. Ведь как подумаешь, не звери же судят — люди. Что за резон приговаривать его к смерти. От смерти какая польза? Она не работает, медь не добывает, золото не роет, лес в тайге не валит. Наказывать надо жизнью, которая бывает похуже смерти.
Он так и сказал Шахне, раскрыл Пятикнижие, углубился в чтение:
— Я вот что хотел тебе, Шахна, сказать.
Он никак не мог собраться с духом.
— Говори.
— Ты мне того… денег больше не посылай…
— Почему?
— Не надо.
— Это честные деньги.
— Что-то я не слышал, чтобы можно было получать честные деньги из нечестных рук.
— Можно! — не сдержался Шахна. — Да, эта сорока Гита права. Но я пошел в жандармское управление служить, чтобы помогать угнетенным. Понимаешь? Угнетенным! Не так, как Гирш, который пошел к угнетенным, чтобы стать угнетателем!