Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая
Шрифт:
— Шагом, вперед! — сказал Миронов.
Одиннадцать медных труб и пронзительно звонкие тарелки оркестра рванули и вознесли к небу плачущую и гневную мелодию «Интернационала». Эта угрожающая медная музыка подтянула сникшие ряды всадников, и даже умные, вышколенные строевые кони из последних сил взбодрились, подобрали крупы, мгновенно запросили повода и заплясали дробным перебором копыт.
— Умирать — так с музыкой! — сказал вполголоса беспечный по гроб жизни Данилов.
— За то я тебя и люблю, Миша, — так же тихо сказал Миронов.
Дождь ослабел настолько, что видимость была уже на добрую версту. Лежала
Оркестр играл «Интернационал», духовики понимали власть этой минуты и выжимали из себя все, что могли, чтобы поднять мелодию на самую высшую громкость и силу.
Миронов вынул свою именную серебряную шашку и, держа клинок почти вертикально, положил кончик его на погонный ремень у плеча — это был сигнал к вниманию. Быть, как в бою, не бежать, если бросятся оттуда в атаку или откроют пулеметный огонь, умирать героями.
Никто не мог бы сказать ему, что станет с его всадниками даже через мгновение. Их могли попросту вырезать из пулеметов, не допуская сближения и не тратя слов попусту. Но Миронов еще цеплялся надеждой за какой-то последний, непредвиденный шанс...
Если — не вырежут?
Если будет хоть минута общения с конармейцами.
Если под этот революционный, гремучий гимн затеять митинг...
Если сказать им…
Если...
На одном из митингов, в попутной деревушке, женщины-крестьянки заплакали от слов Миронова, бьющего тревогу за жизнь своего народа, и благословили его. Так неужели же здесь никто не поймет его заботы?
Какая тут у Буденного дивизия? Шестая или четвертая? Сельские казаки или калмыки из Второго Донского округа?
Черт возьми, если бы и вправду организовать митинг, отпраздновать встречу прославленных конников по-братски, как и следовало бы перед общим ударом по Мамонтову!
Если бы!
Панически и беспомощно металась душа, билась застигнутая врасплох мысль, не находя выхода, ведь там разворачивались к конной атаке.
Трубы оркестра гремели революционным восторгом, рокотали, и вдруг иная, жалостливо-щемящая нота забирала силу, кричала пронзительно по павшим в борьбе и падала ниц от сознания неисполнимости человечьих надежд. И вновь поднималась над степью резкая, разрывающая душу, медная песнь:
...проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов!..
Медленно вбиравшее влагу корпусное знамя уже не плескалось и не вилось от движения воздуха и хода лошади, а мертвенно повисало над плечом и стременем знаменосца, большевика Оскара Маттерна. Латыш верил, что пока революционное знамя в его руках, никто не посмеет назвать его изменником и мятежником...
Миронов по-прежнему держал клинок в руке, давал команду «внимание», а впереди развертывались подковой эскадроны и полки чужого корпуса. Потемнело в глазах от усталости и перенапряжения. И вдруг, в гуле оркестра, в шорохе мокрой одежды, скрипе седел, Миронов расслышал
С трех сторон охватывала черная подкова встречных всадников немногочисленный отряд Миронова, никакого боя здесь не могло быть даже и по силам, не говоря о том, что Миронов с самого начала запретил подымать руку на своих... Люди все уже поняли, ехали понурясь, и лишь трубачи все еще напрягали последние силы, ибо не имели права в такую минуту прерывать этой последней мелодии, песни великого порыва к подвигу и смерти. Звенела и плакала матовая от дождя медь:
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой пест и готов!..
— Гроб с музыкой! И чего они там дудят, черти? — сказал Буденный, стоя на крыльце крайнего дома в Аннинской, под жестяным навесом с резным петушком на коньке. Тут было сухо, над головой не капало, но звуки оркестра доносились явственно. Вестовой доложил, что мироновцев совсем немного: сот шесть, может, семь всадников, и кони здорово приморены. Оружия практически никакого, да стрелять они вроде и не собираются.
— Гроб с музыкой! — смеясь, повторил Буденный и обернулся к столпившимся вокруг помощникам. — Ока! Где ты? Стрелять не надо, наши там... Возьми в кольцо и прикажи разоружиться. Приказ Реввоенсовета! Вокруг Миронова — отдельный конвой. Этого белого гада, полковничка, нынче же под трибунал и — в расход!
Первый помощник комкора-1 и начдив-4 Городовиков, преотличный всадник и рубака, взгорячил своего свежего конька и помчался на изволок, в степь, откуда доносились звуки «Интернационала». Шевелилась впереди цепь его всадников, передового заслона на пути саранских мятежников-мироновцев.
В степи было мокро и неуютно, легкий брезентовый балахон сразу намок и встал коробом. Городовиков, опытнейший и бывалый кавалерист, понимал, как пристали кони мироновцев, как искали сухого пристанища казаки, а тут еще эта медная музыка прямо-таки разрывала душу, и приходилось забирать волю свою в кулак. Там были, конечно мироновские казаки, но и сам Ока Городовиков по службе царской тоже был казак Второго Донского округа, носил красные лампасы... И Миронова в последних оперсводках, до мятежа, называли героем и красным начдивом, каким был нынче и Ока Городовиков... Как с ним разговаривать, когда он под красным стягом и с этим «Интернационалом», при медном оркестре? Красный, но — вне закона?
Приказ надо выполнять, надо разоружить этого бывшего героя.
Четвертая дивизия, сжимая полукруг, почти уже окружила группу всадников, держала карабины снятыми «на руку», настороженно ждала развязки. Мироновцы остановились, скучились... Оркестр обессиленно смолк... Усатый всадник у знамени вложил клинок в ножны, приставил ладони к лицу и прокричал негромко, очень просто, будто ничего особенного не совершалось вокруг:
— Командира части прошу ко мне!
Вот какой он, Миронов, важный... Чего захотел! Городовиков пустил шагом коня, подъехал ближе. В голосе от гнева прорвался акцент: