Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая
Шрифт:
Суд получился скорый и неправедный, хотя бы потому, что все подсудимые признали себя виновными и раскаялись.
Гурьбой вошли в пустую, чисто выбеленную камеру.
Было мгновение неподвижности, столбняка — от этой гулкой пустоты, от безысходности, и вдруг захлопали, ударили подошвы в бетонный пол, кто-то рассыпал чечетку-цыганочку. Это лихой рубака, бывший комполка Праздников, замычав, словно от тяжкой раны, бросился в пляс... Сделал два-три коленца с отчаянностью пьяного гуляки, но что-то, видно, оборвалось внутри, оглянулся. И не было в лице его никакого выражения, не
Ужас и безысходность давили всех, но каждый принимал судьбу по-своему. Вечный весельчак и легкомысленный шутник Миша Данилов, весной вежливо изгнанный из состава Казачьего отдела ЦИК именно за беспечность и резкие высказывания по адресу «когорты славных», вместе с главным ее вождем Троцким, теперь утерял эту вечную свою веселость и праздничность, задумался. Было для всех самое время задуматься. И не потерялся в эту минуту Миша Данилов. Подошел сзади к рыдавшему товарищу, обнял за плечи крепкими жилистыми ладонями, оторвал от стены. Начал успокаивать и стыдить:
— Праздников, ты же молодчина был, ухарь! Рубил кадетов, ну? Брось, парень, двум смертям не бывать!
«Какой молодец, какой твердый кремень этот Миша Данилов, дураковатый с виду весельчак!..» — подумал Миронов, напрягая всю свою волю, чтобы не расплавиться, не сникнуть, как никли другие. А ведь сил хватало не каждому не только здесь, на последнем краю, а и во время суда... Метались души человечьи в страхе и раскаянии, желая обмануть судьбу.
Вовсе сломался Булаткин. Его и понять можно отчасти, он ведь не был единомышленником Миронова, а только пристал к общему движению... Начал вдруг утверждать, что еще раньше видел неправоту Миронова в его разладе с политработниками, всегда старался, дескать, связать враждующие стороны, а в походе следил-де за комкором, чтобы тот не свернул вправо и чтобы в этом случае убить его... Миронов в этом месте засмеялся и сказал громко:
— Хоть перед смертью, Костя, не мелочись дешевой брехней!
Судья Полуян оборвал реплику сердито и задал вопрос Булаткину:
— В своем письме к комбригу С. вы писали: «Миронов не только великий стратег, но и великий пророк»... Это ваша фраза?
— Да, это моя фраза... — собравшись в комок, сказал Константин.
— И еще, — снова спросил судья. — «Если он восстанет, то за правду, за истину, за волю»?
Константин опустил голову:
— Это мои слова.
Дронов, прожженнейший из штабистов, служивший на Украине, по его словам, в штабах шести разных правительств, тут просто начал валять дурака. На вопрос, почему он пошел с Мироновым в рейд, ответил коротко: «Чтобы не терять оклад довольствия, который не выдавали уже два месяца».
— Скажите, слышали вы когда-нибудь от Миронова отзывы о товарище Троцком? — последовал вопрос обвинителя Смилги.
— Да, — сказал Дронов. — В некоторых деревнях во время похода были митинги, на которых говорили такую фразу: «Недавно я прочел в газете, что России нужна твердая диктаторская власть, и не думает ли уж Лев Троцкий стать
Теперь он, Дронов, уже не смотрел на Миронова, потому что очень винил его, считал зачинщиком всей этой беды, и все же не мог ни в чем упрекнуть прямо, в глаза... Силач Изварин был совершенно разбит, смят. В камере опустился на пол, обхватил колени руками. Плакал без слез.
Бывший офицер Федосеев, из рядовых выслужившийся на германской, мрачно обернулся к Миронову с вопросом:
— Неужели этот, наш... отдел, в Москве... ничем не подможет нам, а? Не сможет?
— Приговор обжалованию не подлежит, — сказал Миронов.
Нет, нет, сам-то Миронов еще на что-то надеялся, ждал какого-то спасительного вмешательства, грел в душе каплю веры, но никак нельзя было тешить и подогревать эту слабую надежду в других, цепляющихся верой за тебя, — что же тогда получится с ними завтра на рассвете, в решительный час?
— A-а... ч-черт с ними! Однова живем!
Это сказал забияка Фомин, Яков Ефимович, отчаюга-урядник из Вешек, тот самый, что сумел в феврале переманить восемнадцать белоказачьих полков от Краснова под высокую руку Миронова и соседней Инзенской дивизии! Стал спиной к окну, руки по швам, как в строю. И вдруг заиграл старую, служивскую песню, с которой обычно возвращались сотни из лагерей и с войны по родным станицам. Песню, от которой, бывало, холодело под ложечкой от всяких предчувствий, горячее билось сердце.
Напрасно ты, казак, стремишься,
Напрасно мучаешь коня:
Тебя казачка изменила,
Другому счастье отдала!..
Неграмотно, по-хуторскому пел Яков Фомин, коверкал слова, как их пели по хуторам, но именно так и было понятнее, вернее для станичного слуха: не тебе изменила она, проклятая казачка, а именно тебя на кого-то иного, третьего променяла! И не сердце отдала, как следовало в песне — что там сердце, кусок кровавого мяса! — а самую жизнь, все ее счастье тому же искусителю, исчадию адскому передоверила! Она, любовь твоя разъединяя, на чью верность ты только и надеялся!
Притихли вокруг. Миша Данилов хотел даже подтянуть, смаргивая молодыми, слинявшими чуть от солнца ресницами набегающую слезу, но тут опять вмешался сам Миронов.
— Не ту песню, братцы... Молодец, Яков, но погоди. О другом надо! За что жизни свои положили, за что под пули шли, раны принимали, за что погибаем? Рази ж только за молодую любовь-разлуку, братцы мои, станичники?
Говорил, как всегда, с упоением, жарко и бесстрашно, будто речь тут о ком-то другом, не о твоей лично жизни и смерти, о всеобщей судьбе.
— Данилов, затяни, милок, какие при царе не пели, в душе хранили! А мы подтянем...
Михаил сморщил лоб, стал напротив Якова Фомина, руки протянул и положил на его широкие, окатистые плечи. Глазами сказал: не робей, подтягивай!
А голоса были у обоих великие, из глубины, прокопченные солдатской махоркой, матюгами в строю, простудным кашлем сдобренные, и песня родилась и потекла, словно талая вода с мелкими, холодящими льдинками. И Миронов, опустив голову, влился третьим голосом: