Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Вторая — существенно выше по статусу — вводит Павла Васильева в московскую литературную элиту, а потом и в семейный круг редактора влиятельнейшего толстого журнала, в коих пределах редактор усердно (и безуспешно) пытается воспитать «дикого казака», а тот в свою очередь воспитывает свою новую жену: «ты — мое имущество», ограждает себя и ее засеками и заставами: «крепче всех затворов и крепче жести кровью обозначено: она — моя» и объявляет: «легче выкрасть волчат у волчицы, чем тебя у меня». Выкрали — не ее у него, а его у нее, и достался ей из-за него срок, а потом хождение по мукам посмертной его реабилитации.
И, наконец, третья. Неприступная красавица не московского
Еще бы не прав: знает беркут, кого выслеживать! Красавица — дочь и внучка знаменитых русских художников, мало того, что вскоре станет признанной писательницей, но отдаст руку и сердце орлу недосягаемого полета: будущему автору государственного гимна, — и родит от него двух сыновей, кинематографическая слава которых окажется вровень их всенародной популярности.
Этой красавице Павел Васильев посвящает стихи, пронзившие русскую лирику.
Так идет, земли едва касаясь, И дают дорогу, расступаясь, Шлюхи и» фокстротных табунов, У которых кудлы пахнут псиной, Бедра крыты кожею гусиной, На ногах мозоли от обнов.Картинка фокстротного пляса («патефонного сброда») требует некоторого комментария: в юности, да и позже, Павел Васильев действительно отдал дань ресторанным загулам (обвиняли его — именно в богемных оргиях). Для степного казака клеймо несколько экзотичное. Однако учтем горизонт полета: дело не в том, что шлюхи безнравственны, а в том, что мелко плавают, низко летают, дурно пахнут… А взлететь надо так, чтобы не только «людей полмиллиона», но и сам Вертинский задрал голову. О том и речь в стихах к красавице:
Лето пьет в глазах ее из брашен, Нам пока Вертинский ваш не страшен — Чертова рогулька, волчьи сыть. Мы еще Некрасова знавали, Мы еще «Калинушку» певали; Мы еще не начинали жить.Не удалось начать. Не успел. Подкосили на взлете. Но каков напор…
Интересно: а как бы отнесся Павел Васильев к такому повороту, что судьба дала бы ему шанс стать автором Гимна Советского Союза?
А знаете? Стал бы! «Сын есаула», «певец кулачества», «апологет азиатчины», воспевавший «зверью стать и зверью прыть», — с полной отдачей и искренностью спел бы гимн стране, построенной на революционных лозунгах. Потому что превыше всего была в его жизни цель: доказать, что он первый поэт страны. Безотносительно ко всему остальнолму.
Много ли советских символов в его стихах? Да там всего так много, что и советских, и несоветских, и антисоветских (при желании их так истолковать) сколько угодно. Например, полно красного цвета. Красные околыши. Красные малахаи. Красные сапожки. Красная рыба. Красная лиса. Красная кровь, естественно… А красное знамя? Красный флаг? Есть и это. И даже с дополнительными
«Мы» и «они» иногда меняются голосами в драматической партитуре, как в карусельной полифонии. Появляется «ленинская рука», простертая «над толпой». Появляется «республика», расцветающая там, где был посеян свинец. Появляются «мужицкие свободы», добываемые силой. И «революция», пересчитывающая головы и сердца, которые «маячат в сквозной дали». С ближней же дистанции «революция» равнозначна «березам»…
Положим, реющие в облаках символы для сознания, выросшего при Советской власти, как бы неизбежны. Но у Васильева мелькают и такие злободневности, как «ударники пятилетки», «колхозный паек», «совхозы Киргизии». И во всех ракурсах — «Турксиб». Хочет ли поэт угодить властям?
Смешно: он не может угодить никому. И не больно-то хочет. Потому что бушующий избыток сил может воплотиться во что угодно, и при этом не воплотиться до конца ни в чем. Васильев с легкостью употребляет советскую терминологию, он ее не то, чтобы ни во что не ставил, он ее — не выделяет из общего карнавала жизни. Берет запросто. И запросто переступает.
И вот еще что надо иметь ввиду. Васильев не просто «легкий сочинитель», он — человек, одержимый магией стихописания, он обожает писать экспромты, щеголяет размерами, может сходу выдать на заказ что угодно, на спор, на «слабо». Ворохи таких заказных или шутливых виршей он потом выкидывает вон, сопровождая оценками: «трескотня», «халтура». А все равно соблазняется, и пишет то, на что его подзадоривают, подбивают, подначивают.
Однажды какой-то умник в редакции «Красной нови» предлагает попробовать силы в жанре античного псогоса (поношения). Васильев присаживается к столу и через некоторое время выдает следующий гекзаметр:
Ныне, о муза, воспой Джугашвили, сукина сына. Упорство осла и хитрость лисы совместил он умело…На рубеже 30-х годов такое еще может сойти с рук (через три года Мандельштаму «широкая грудь осетина» будет стоить высылки). А Васильев еще и упивается тем, что его экспромты идут по рукам. Он готов их читать всем и каждому, как всем и каждому готов читать серьезные свои стихи.
Когда в 1932 году органы заводят дело на сибирских самостийников («Сибирская бригада») и в числе прочих привлекают Павла Васильева, — он и следователям норовит читать стихи, а те выспрашивают имена и адреса собеседников. Имена и адреса Васильев выдает с легкостью, это же такая чепуха в сравнении с поэзией…
Он многих невольно «заложил» тогда, и в конце концов пострадавшие его простили, да и дело не имело тяжелых последствий — Васильев отделался условным сроком [52] . Выйдя из камеры и «с наслаждением дыша воздухом воли», он продолжил дарить слушателям свои поэтические экспромты.
52
Леониду Мартынову напаяли побольше: высылку. Да Мартынов и вел себя несколько иначе: он следователю не стихи читал, а лекции по истории и футурологии Сибири, имен же и адресов не открывал.