Красный закат в конце июня
Шрифт:
Торговать оставили Гонту.
В новенький тарантас уложили беспамятного отца.
На облучок уселась мать.
Матрёна следом, управляла долгушей с детьми.
Торопились – убегали.
Искали спасения в родных Синцовских пределах.
Не успели.
Помер, затих тятя в лесу на полпути.
И захоронили его в суете, проездом, на Погосте.
Наскоро отпели, не по чину.
Для долгих соборований у супруги не оставалось сил.
Сама едва стояла на ногах.
Померла на другой день.
Следом быстро отмучились младшие дети.
Копал скудельницу
Потом и его в эту яму сволокли.
Через месяц вымерла вся деревня.
Осталась одна Матрёна.
Дня не вынесла в одиночестве.
Кузовок за спину и скорым ходом – куда глаза глядят.
У Прозора мех с брагой былькал под боком. Только руку протяни – соска тут как тут.
Бахвалился он перед Матрёной всю дорогу, геройствовал. Но как только узрел впереди избы Игны, то не за хмельным потянулся, а за кувшином с дёгтем.
Щепку окунул и ну брызгать на Матрёну. Она закрывалась ладонями, а он говорил:
– От язвы это верное спасенье. Была бы бочка, так я бы тебя с головой кунул.
Перед самым въездом в деревню едкой смоляной вываркой Прозор и кобылку вокруг обмазал.
– Девка, а девка? Ты заговаривать умеешь? – спросил Матрёну.
– Не учила меня мама.
– Ну-ка, слезай тогда. Слышишь? Никак угорцы камлают. К шаманам под благословение пойдём. Это дело верное. Безбородые знают толк. Спокон века тут живут.
На горе завивался дым от двух обширных костров, мужского и женского. Жгли верес. Кидали в огонь пучки сухой крапивы и синего зверобоя – иссопа.
Стояли в очередь для окуривания.
Каждый разувался и по три раза заносил над огнём сначала правую ногу, потом левую.
Опускали голову в дым. Задирали подолы малиц, ровдуг, рубах и кружились в едких облаках.
– Я к мужикам. А ты, Матрёна, иди к бабам. Делай как они.
Для баб и шаманила баба. С изумлением и страхом глядела Матрёна на её квадратную шапочку с кистями, на личину из бересты с прорезями для глаз.
На шаманихе колыхалась широченная
Можжевеловый дым скоро одурманил Матрёну. Она отупела от пронзительного визга шаманки. Последнее, что увидела, – взлёт куколки Ен.
Идолка кувыркалась в белёсом осеннем небе с розовой натруской заката. Замедленно, в угасающем сознании Матрёны, будто палый лист, снижалась куколка на виду у дальних заречных лесов, песчаных островов Ваги.
А того, как шаманка кинула чёрную дочку Омоля в огонь, Матрёне видеть уже не довелось. Девочка повалилась бесчувственная.
Открыла глаза – ей в лицо тычут чем-то холодным. Тут бы Матрёне впору и опять в обморок унырнуть: собачьей мордой возили по её лицу, мёртвой отрубленной головой.
Она отбивалась, а угорские бабы добротворно наседали, гвалтили.
Поехали дальше, вон из чумной Игны, туда, «где смерти нет». Да недалеко уехали. В конце деревни поперёк хода лежала дюжина срубленых деревьев. Вал неодолимый.
И с крыльца ближайшей избы стрелец грозил бердышом.
Кричал служивый, мол, дальше путь закрыт.
А если ночевать негде, так из какой избы покойников перетаскаете в скудельницу, в той и живите.
Они поворотили.
– Ну, девка, выбирай хоромы!
Перед ними проплывали незатейливые избёнки и землянки.
Вожжи натянул Прозор у постоялого двора, судя по воротам с замком.
В избе дворника (хозяина постоялого двора) догнивало всё его семейство. Вонь спёртая – ни дохнуть, будто под воду нырнул.
Ближнего к порогу покойника Прозор забагрил за одёжу и поволок.
Матрёне тоже дело потребовалось.
– Давайте, что ли, лепёшек я вам напеку, дяденька.
– Лепёшки пеки, а меня дяденькой не смей кликать. Какой я тебе дяденька? Я хозяин твой. Мужик. Зови Прозор Петрович.
– Вы, Прозор Петрович, только огонёк мне разожгите.
И пока «дяденька» тягал в яму за деревней тела гиблых хозяев, Матрёна в очажке, на железной лопате, настряпала хрустящих колобков.
Прежде чем сесть во дворе за ужин, бывший подьячий затопил печь в опустошённой избе.
А дымник заткнул.
И дверь затворил.
Чтобы в жилье угаром нечисть заморить.
На жердь у коновязи с коваными кольцами Прозор накидал сукна и веретья. Под образовавшийся кров натолкал свежего сена – покойный хозяин заготовил корму в загад, на долгую зимовку, земля ему пухом! И было объявлено Матрёне, что тут, в шалаше, жить им до тех пор, пока в избе вся зараза не заколеет.
А в самом верху, в небе, малиново светил летний остаточный жар.
Ниже, в холодке, краски сгущались.
Цвета настаивались.
Осадок по горизонту разливался лимонно-жёлтый – к заморозку.
– Лепёхи знатные! – молвил Прозор и полез на сено.
В раскрыве полога увидел: Матрёна остаток своего хлебца подаёт кобыле.
Услышал:
– Как звать-то её, Прозор Петрович?
– Улита, – ответил он неожиданно осипшим голосом.
Он увидел, как в свете заката ощеренная морда кобылы потянулась к хлебному куску, мясистая губа схлопнула гостинец и лошадиная голова закачалась благодарно.