Кровь и почва русской истории
Шрифт:
Сразу надо пояснить, что имеется в виду не набивший оскомину стереотип о «врожденном» государственничестве русских, а захваченность, тематизированность отечественного сознания государством вообще - в его как положительных, так отрицательных коннотациях. В этом смысле государственноцентрическим оказывается даже знаменитый «бессмысленный и беспощадный» русский бунт, ведь он направлен против государства! Нельзя не согласиться с тем, что только прирожденные государственники способны предстать в облике государствоборцев[91].
Русское народное государственничество и столь же народное антигосударственничество (массовый анархизм) выступают двумя полюсами, напряжение между которыми составляет нерв отечественной истории. Даже беглый
Поскольку государство как институт носит универсальный характер, то говорить о нем как русском этническом архетипе было бы, по меньшей мере, странно. Более точным будет утверждение, что этническую специфику русского народа составляет проявленный с особой четкостью и полнотой общечеловеческий архетип власти, реализацией которого как раз и является государство. Власть будто разлита в русском коллективном бессознательном.
Конечно, и у других народов есть инстинкт власти, ведь он носит общечеловеческий характер, но у русских он оказался сильнее - по крайней мере, чем у их соседей. «Если у народа не действует государственный инстинкт, то ни при каких географических, климатических и прочих условиях, этот народ государства не создаст. Если народ обладает государственным инстинктом, то государство будет создано вопреки географии, вопреки климату и, если хотите, то даже и вопреки истории. Так было создано русское государство»[92]. В одной этой фразе трезвомыслящего дилетанта больше теоретической глубины, чем в сотнях книг академической историографии.
Принципиальная возможность формирования гегемонистской державы северной Евразии крылась в самой русской психе, а внешние факторы лишь способствовали (или препятствовали) актуализации внутреннего потенциала. Леонид Милов доказательно продемонстрировал, что специфический характер русской власти оформился задолго до монгольского вторжения, которое лишь обострило, проявило в гипертрофированном виде некоторые из уже присущих ей свойств (но не создало новые!)[93]. Образно говоря, монголы оказались повивальной бабкой могущественного русского государства, но само это государство было зачато и выношено до них.
О гипертрофированном властном (государственническом) инстинкте русского народа по делу и без дела, с одобрением или порицанием не упоминал, пожалуй, только ленивый. Андрей Фурсов в «Колоколах истории» (М., 1993) проникновенно и точно описал, как коммунистическая власть интуитивно использовала властный инстинкт (этнический архетип в моем толковании) русского народа для политической социализации и укрепления самое себя: расплодившееся в стране Советов великое множество начальников и начальничков всех рангов – от ЖЭКа до союзной бюрократии – сублимировало внутреннюю фундаментальную потребность русского человека, стабилизируя тем самым социальную конструкцию, воздвигнутую коммунистами.
Можно небезосновательно иронизировать по поводу того, что в Москве 1920 года – не самого легкого для коммунистического правления года - из 1 млн. оставшихся в городе жителей почти четверть (231 тыс. человек) состояла на государственной службе![94] Но в этом и проявилась глубинная, интуитивная мудрость нового режима: дав городскому маргиналу вкусить от таинства власти, она обеспечила его лояльность в критический для себя период. Не мог же «привластный» (очень меткое словцо Фурсова) человек выступать против собственной воплощенной мечты, пусть даже воплощение ее было убогоньким.
Россия - подлинно «властецентричный» мир, и смена систем и исторических эпох нисколько не меняет и не способна изменить доминантной психологической ориентации русского человека: любой посетитель любого «присутственного места» посткоммунистической
Но отношениями господства/подчинения густо пропитан мир и за формальными рамками бюрократии - отечественная повседневность. Обратите внимание: если в сети повседневных, обыденных коммуникаций вы оказываетесь или выглядите хоть в чем-то, хоть на миг уязвимым или зависимым, вам непременно, в девяти случаях из десяти дадут это почувствовать – вербально или невербально. Это отражает превалирующий в России стиль общения и коммуникаций, парадоксально переплетающий униженность, подобострастие, с одной стороны, и грубость, разнузданное хамство – с другой.
Не Левиафан отечественной бюрократии породил знакомое всем нам самоупоение и садизм – грубо откровенный или изысканно рафинированный - власти, ее пренебрежение подвластным людом, а подсознательная, мощная, непреодолимая тяга русских людей к власти, к господству породила отечественный бюрократический этос. Этот тот яркий случай, когда институт воплощает дух и повседневное умонастроение общества.
В психологической перспективе постоянное и упорное противостояние русского народа власти выглядит парадоксальным бунтом против самого себя, желанием побороть непреодолимую внутреннюю жажду властвования. Но от себя не убежишь: каждый раз после кровавых судорог восстанавливалась та же самая русская власть, пусть стилизованная на новый лад. Как в советском анекдоте: сколько ни пытался рабочий собрать для жены швейную машину из вынесенных с завода швейных машин деталей, всякий раз у него получался пулемет.
Если верна максима о наших недостатках как продолжении наших достоинств, то у русского инстинкта власти нетрудно обнаружить фундаментальное положительное измерение. Глубинная психологическая нить, связующая русских людей с властью и между собой, не рвалась даже тогда, когда страна, шла, что называется, вразнос. Не только Л.В.Милов обратил внимание на «странную так называемую “феодальную раздробленность”, при которой сложилась иерархия удельных князей, очередность восхождения их на киевский стол, единое законодательство»[95]. Россия, в силу необъятности своих пространств открывавшая прекрасные возможности обособления, создания на ее территории немалого числа русских государств (по примеру Германии или Италии), никогда не знала сколько-нибудь влиятельного и массового великорусского этнического сепаратизма. Феодальная раздробленность была делом тех, кого сейчас называют властвующей элитой, в то время как низовое русское общество (даже в Новгороде Великом) всегда склонялось в пользу общерусского единства.
Это предпочтение носило скорее бессознательный и имплицитный, чем явный и отрефлектированный характер, на него влияло множество стратегических и ситуативных факторов и обстоятельств. Но в протяженной исторической ретроспективе прослеживается отчетливая линия поведения масс русских людей – как в том, чего они добивались, так и в том, чему они препятствовали и чего избегали. Приведу на сей счет обширную, но точную и яркую выдержку из Ивана Солоневича.
«В Смутное время Строгановы имели полную техническую возможность организовать на Урале собственное феодальное королевство, как это в аналогичных условиях сделал бы и делал на практике любой немецкий барон. Вместо этого Строгановы несли в помощь созданию центральной российской власти все, что могли: и деньги, и оружие, и войска. (От себя добавлю: нести несли, но рассматривали это дело, равно как жертвовавшие на первое и второе ополчения нижегородские купчины, в качестве крайне рискованной, зато потенциально очень прибыльной финансовой операции. И расчет оправдался: после воцарения Романовых займы были возвращены отнюдь не с христианской лихвой. – В.С.)