Кто, если не ты?
Шрифт:
И раньше, чем Мишка успел сказать «огонь» — отрывисто грохнул выстрел.
— Кли-и-им!..
Вытаращив глаза, Мишка бросился к Климу. На Мишке не было лица. Он зачем-то щупал грудь Клима, как будто не верил, что тот остался целым и невредимым. Из пистолета жиденькой струйкой выползал серый дымок.
— Я же... Я не нажал даже... Как же он вдруг?..— бессвязно бормотал Мишка.
— Все в порядке,— сказал Клим улыбаясь — Значит, он все-таки стреляет!
По его лицу невозможно было определить, действительно ли он не испугался или только притворяется. Он шутил, подбадривал и всячески старался расшевелить Мишку, на которого напал какой-то
— Вот так штука,— мрачно процедил Клим.— Уж лучше бы ты вогнал пулю мне в сердце.
Как раз в эту минуту в передней хлопнула дверь и раздались голоса. Клим выхватил у Мишки пистолет, затолкал себе в карман. В гостиную, чему-то улыбаясь и напевая на ходу вошла Надежда Ивановна.
10
К вечеру, когда буря у Бугровых стихла — потому что всякий шторм в конце концов сменяется штилем — и Надежда Ивановна, приняв двойную порцию валериановых капель, уснула на взмокшей от слез подушке, Николай Николаевич пригласил Клима в свой кабинет.
Клим еще помнил то время, когда эта комнатка бывала самой шумной и оживленной в доме. По вечерам здесь становилось тесно и дымно; люди громко спорили, смеялись, сбрасывали пальто и плащи прямо на подоконник, и после их ухода мать подолгу оттирала вощеный паркетный пол. А потом, далеко за полночь, когда все вокруг замирало, здесь, еще горел свет и попеременно раздавались — то тяжелая поступь шагов, то быстрое стрекотание пишущей машинки... Тогда Клим еще не знал, кто эти люди и зачем они собираются у отца, и ему нравилось, примостясь на груде старых газетных подшивок, вслушиваться в малопонятные разговоры, где чаще других мелькали слова: Мадрид, оппозиция, съезд, Сталин.
Теперь здесь было тихо, как в больничной палате, Надежда Ивановна строго поддерживала установленный мужем порядок и почти стерильную чистоту; на окнах висели плотные шторы; облезлый, рассохшийся шкаф с книгами вынесли в кухню, а на его место поставили широкий диван; он занял полкомнаты. На нем отдыхал Николай Николаевич после обеда. Вечером он уходил принимать пациентов и возвращался часам к десяти. Из кабинета доносилось позвякивание ложечки о стакан, сонное шарканье домашних туфель, а за полночь,- когда все кругом смолкало, в застывшей тишине одиноко звучал жесткий металлический голос, который с презрительной четкостью выговаривал каждое слово— Николай Николаевич, плотно закрыв ставим, слушал Би-Би-Си.
Клим не любил этот кабинет, и когда ему доводилось заглядывать сюда, испытывал тягостное, гнетущее чувство.
Настороженный и непримиримый после ссоры, он постучал в дверь, как бы подчеркивая вынужденность своего прихода.
Хотя за окном еще не наступили сумерки, в кабинете горела настольная лампа; блеклый свет ее казался безжизненным и придавал худому желчному лицу Николая Николаевича восковой оттенок. Вытянув ноги, дядя сидел перед столом, в кресле с высокой спинкой, одетый в старомодную черную тужурку с пояском, сохранившуюся чуть ли не со студенческих лет, и блестящей пилочкой полировал ногти.
— Да, я ждал тебя, Клим...
Он едва разомкнул свои сухие, плотно сжатые губы и не поднял глаз от пилочки.
Николай Николаевич все чистил и обтачивал ногти— бледно-розовые, выпуклые, правильной овальной формы,— смотреть на них было противно. Клим перевел взгляд на лампу,— в ее бронзовый плафон вделаны граненые цветные стеклышки, каждое отливает на свой лад — синим, янтарным, багряным... Когда-то Клим вывинчивал плафон и напяливал на голову вместо шлема. Ему особенно нравилось красное стеклышко. Он устанавливал его напротив глаза —и весь мир пылал буйным веселым огнем... С тех давних пор только и осталось, что лампа...
— ...спокойно, разумно и ничего не утаивая...
Клим даже не заметил, как Николай Николаевич, начал говорить. Он откинулся на спинку, и в том, как он смотрел на Клима, чуть приподняв свои вздрагивающие безресницые веки, и в его чрезмерно ровном, приглушенном голосе сквозило раздражение, сдерживаемое яростным усилием. Клим слушал, пытаясь вникнуть в смысл слов Николая Николаевича, и ему все время казалось, что какой-то тяжелый пресс медленно выдавливает из губ дяди фразу за фразой, похожие на длинные серые макароны.
— ...Я не стану напоминать о материальном ущербе, нанесенном — тобой или же твоим другом — нашей семье. Хотя, может быть, тебе должно знать, что сервиз, представляющий собой художественную ценность, стоил мне около десяти тысяч... И что подобного зеркала в наше время уже не достать, и, следовательно, буфет безнадежно испорчен... И, наконец, ты обязан знать, как глубоко переживает твое поведение Надежда Ивановна, которая заменила... которая прилагает все силы, чтобы заменить тебе мать. Что же касается меня, то на мне лежит ответственность за твое воспитание... И ты обязан мне ответить: где ты взял пистолет и для какой цели он тебе понадобился?
Их глаза встретились — и если бы взгляды могли звучать, они зазвенели бы, как скрестившиеся клинки.
— По-моему, все ясно,— сказал Клим без улыбки.— Надежда Ивановна, заменившая мне мать, объявила меня бандитом. А всякому, приличному бандиту полагается иметь оружие.
Николай Николаевич сделал горлом такое движение, с которым цирковые факиры глотают шпаги.
— Хорошо,— сказал он,—хорошо. Чтобы тебе стало понятным, о чем я говорю, я напомню, каким ударом для всей нашей семьи явилось то, что случилось с твоим отцом, моим братом, десять лет назад...
Зачем вспоминать? К чему: снова думать об этом? Вот окно. Вот стол. Вот лампа. Вот календарь. Завтра упадет еще один листок. И новая жизнь. Совсем новая жизнь. Где они будут через месяц? Веселый месяц май... Первое мая... Как хорошо! Как хорошо: не надо снова проходить мимо трибуны... Той самой трибуны! Да, десять лет... Кировский проспект, он весь захлестнут алым... Внизу льется демонстрация,-внизу, ему все видно с трибуны. Он на самом верху, рядом с микрофоном... «Да здравствует...» Отец машет кепкой, и снизу рвется «ура». «Ура!» — кричит солнце. «Ура!» — кричит небо. И Клим тоже сдергивает матросскую шапочку и захлебывается от счастья. И все видят его и его отца, его и его отца, его и его отца... Теперь, проходя мимо трибуны, он отворачивает голову и смотрит вниз.