Кто на свете всех темнее
Шрифт:
Когда папаша сыграл свой дембельский аккорд, мы с котом уже часа два как сидели в подвале. Потом кот ушел по своим делам, а я еще немного подремала в уголке, но, проснувшись и ощутив голод, решила, что уже достаточно поздно и все неприятности, которые могли случиться, должны бы, по идее, завершиться – и так оно и было. Я вернулась домой, а там все это. Мы с котом выжили, потому что были умные, но кот после этого ушел совсем, а мне было некуда идти.
Мать по итогу тоже не выжила – она дышала и ходила, но уже никогда не была прежней. Она постоянно находилась в состоянии тревожного ожидания, которое так и не ушло, хотя исчез его источник. Возможно, не будь меня,
А мать не выжила, потому что она не разбиралась в людях, а потому и вовсе перестала доверять всем. Она просто долбила цифры, сводя свои дебеты-кредиты, но вне этой матрицы она ни хрена не понимала за жизнь, да и не хотела понимать. Ей нужны были только цифры, потому что она могла их контролировать, и другие люди ее за это уважали, а меня она контролировать не могла, это ее бесило, я думаю.
Она знала, что я ее не уважаю. Потому что уважать ее было вообще не за что, она типичная жертва – с этой ее вечной замученной улыбкой и взглядом заблудившейся в казарме девственницы. Мы жили в квартире, где произошло убийство, и она не сделала ничего, чтобы ее поменять. Она уходила на работу, оставляя в холодильнике какую-то еду – это была именно что просто еда, без вкуса и запаха, и я редко ела ее, но мать не замечала, она никогда не замечала ничего, что было связано со мной. Сыта я или голодна, выросла я из платья и сандалий или нет – она этим никогда не заморачивалась, она вечером возвращалась домой с ворохом каких-то бумаг и до поздней ночи сидела над ними – я думаю, просто чтоб не видеть меня.
А у меня уже была своя жизнь, и главной моей задачей было – не попасть в приют, потому что после того, как папаша повеселился в последний раз, я прожила там целый месяц: мать лежала в больнице, родственников у нас не было, и соцслужбы загребли меня под опеку государства. Месяца мне хватило, чтобы понять: в приюте гораздо хуже, чем в нашей квартире, несмотря на убийство. Но вся проблема была в том, что мать перестала заниматься не только мной, но и квартирой, и я точно знала, что, случись социальным службам хоть раз прийти к нам, я отправлюсь в приют в тот же день. А значит, я должна всегда опрятно выглядеть, регулярно учить уроки и в квартире должен быть хотя бы относительный порядок.
И я просто писала матери записки: нужно то-то и то-то, оставь мне денег. Видимо, ее обрадовала перспектива не разговаривать со мной, да и я не слишком горела желанием общаться с вечно бледной отрешенной теткой, которая по какому-то дурацкому стечению обстоятельств оказалась моей матерью. Меня раздражала ее тощая задница в линялых джинсах, ее вечные свитера с высоким горлом – конечно, шрам ей папаша оставил безобразный, и тем не менее. Ее волосы, стянутые в унылый пучок, начали седеть, и она даже не думала их подкрасить, светлые глаза на бледном лице придавали ей вид анемичный и недокормленный, и все равно она была бы потрясающе красивой, если бы хоть немного ухаживала за собой, но она этого не делала. Ей было все равно, и меня это бесило.
Пока был жив папаша, она не раздражала меня – наоборот, я бежала к ней, пряталась у нее, но все дело в том, что она меня не защитила, и сестру не защитила. Она ничего, блин, не сделала, чтоб этой беды не случилось! Она просто
Мне всегда было интересно, чего она ждала все эти годы. Ну, явно же не того, что папаша убьет всех, до кого дотянется.
А потому, когда мать вернулась из больницы и решила забрать меня домой, я ждала, что она как-то объяснит мне, что произошло. Я думала, что она утешит меня, скажет, что все как-то наладится – и я бы поверила ей, потому что очень хотела обрести почву под ногами. Но она не объяснила, мы просто шли по улице, и она молчала, как каменная, а в квартире все было отмыто, и кроватка сестры исчезла, как и папашины вещи. А я еще не понимала, что внутри этой бледной тетки больше нет моей мамы, там никого больше нет. Я все спрашивала и спрашивала, а она молчала.
И тогда я тоже замолчала.
Я очень скучала по сестре – Маринка была маленькая, но живая, забавная и всегда улыбалась. Возможно, когда я была такая маленькая, то улыбалась так же – маленький человек не понимает, куда попал, не видит опасности, не знает зла и быстро забывает боль. Маринка была милой и очень привязчивой, я все время таскала ее на руках, и она была мне совсем не в тягость. Она смотрела на меня такими же точно глазами, как у меня, – ярко-синими, только глаза ее были удивленные и доверчивые, у меня таких глаз уже давно не было. Иногда я думала, почему в тот вечер, когда я услышала папашин голос на лестнице и поняла, что сегодня будет особенно весело, мать запретила мне забрать Маринку? Я тогда уже вытащила ее из кроватки, но мать сказала – нет, положи обратно, она уже сонная, ей надо спать.
Как будто кто-то мог спать, когда папаша принимался за свое.
Милиция к нам давно уже не выезжала, не было смысла – даже если папашу забирали, мать наутро, замазав тональным кремом синяки, шла в райотдел, таща нас с Маринкой прицепом – вызволять «кормильца», писать отказ от претензий. Уже в шесть-семь лет я понимала, какая она тупая корова. Папаша выходил из обезьянника и молча шел домой, мать семенила следом, что-то лопоча виновато, я шла за ней, потом, когда родилась сестра, – несла Маринку, а дома папашу ждал завтрак и опохмел, а мать получала легкую затрещину, и я тоже – если не успевала увернуться.
Но я была умной и лет в семь начала оставаться во дворе, чтоб не участвовать в их забавах.
Когда все случилось, Маринка оказалась в квартире потому, что мать не позволила мне ее унести. Я думаю, она надеялась, что Маринкино присутствие смягчит папашу, но он просто сделал на один взмах ножом больше.
А я их ночью нашла.
Когда я вошла в квартиру и услышала слабый стон матери, почувствовала запах крови и блевотины, то даже ощутила облегчение: то, чего я все время боялась, уже случилось, и теперь что бы ни было, но будет все равно по-другому.
Свежая кровь, если ее много, имеет какой-то металлический запах, знаете?
Помню, как зажгла свет – обычно я пробиралась в квартиру, не зажигая свет, шла на кухню в поисках еды, потом на ощупь ложилась спать. Но в тот раз я отчего-то точно знала, что надо зажечь свет. Было два часа ночи, в квартире все было залито кровью, папаша сидел, опершись спиной о стену, в руке он все еще сжимал нож – не наш, откуда-то он его принес. Я потом часто представляла себе, как он шел по улицам, нес тот нож и уже знал, что сделает. Но тогда я просто увидела его и уже знала, что он мертвый, и это обрадовало меня.