Кто на свете всех темнее
Шрифт:
А потом я заглянула в кроватку сестры.
Маринка лежала там, ее глаза были закрыты, но то, что ее больше нет, я поняла. Крови было немного, розовая рубашечка сбилась, и я прикрыла ее кукольные ножки, дотронулась до кудряшек, еще влажных, – и что-то внутри меня умерло. Когда я подошла к матери и поняла, что она еще жива, то всего лишь и подумала: лучше бы Маринка осталась жива.
Потому что Маринка это не выбирала, но за выбор матери заплатила сполна.
Уже потом, когда мать забрала меня из приюта, во дворе я ловила на себе жалостливые взгляды соседей и любопытные – других детей, но мне совсем не хотелось с ними разговаривать, и на все расспросы я молчала, отметив про себя, что мать придумала отличный способ избежать ненужных
О Маринке я больше не думала: есть некоторые вещи, думать о которых невозможно.
Мы жили в этой квартире, где не делался ремонт – кроме необходимого, как, например, треснувший от старости толчок. Я красила подоконники и как-то раз покрасила в белый цвет нашу кухонную мебель. Белый цвет мне нравился своим абсолютным пофигизмом – какое бы ни было у кого настроение, ты вынь да положь уборку, иначе белизна уйдет. Я собирала бутылки и сдавала, чтобы накопить денег на свои надобности – мать выдавала мне деньги только на еду и оплату коммуналки, а одежда – ну, это как знаешь. Нет, она иногда что-то мне покупала, но обычно эти вещи носить было нельзя, до того по-уродски они выглядели. Я теперь даже не уверена, что она намеренно делала это, просто в том мире, где она жила, не было места девочкам, которые растут среди других девочек. Тех, у которых есть родители, и этим родителям не наплевать на своих дочерей.
Но именно тогда я научилась сама решать большие проблемы.
А поскольку я должна была всегда опрятно выглядеть, мне очень помогало то, что в школе заставляли носить форму: клетчатая юбка, серый пиджак и белая блузка. В эту школу мать перевела меня, когда забрала из приюта, – в новой школе никто не знал о том, что у нас произошло. Школа находилась достаточно далеко от дома, я ездила туда на трамвае, и там было совсем по-другому, чем в старой школе около нашего дома: форма, английский и бассейн.
Форму мать мне купила, но я росла, а ее это мало волновало – но уж такой-то наряд я могла себе приобрести раз в год. Вот с куртками и обувью было сложнее, мать оставляла мне на это очень мало денег – не потому, что их не было, а потому, что она понятия не имела, сколько стоит обувь, которую можно носить и не стать всеобщим посмешищем. И в какой-то момент я открыла для себя подсобки окрестных магазинов. Я познакомилась со всеми продавщицами, я помогала им наряжать манекены и убиралась в подсобках, приносила им булочки и кофе, иногда оставалась посторожить торговый зал, а случалось, что и продавала что-то – клиентки считали, что ребенок врать не может и скажет правду, хорошо смотрится вещь или нет. В награду мне порой перепадали вещи, которые списывали по тем или иным причинам, причем перепадали часто совсем бесплатно.
Я даже получала от этого удовольствие, превратив добычу брендовых шмоток в спорт. Вы скажете – какие шмотки для маленькой девочки? – и будете не правы, потому что девочек воспитывают не родители, а дешевые журналы и сериалы о школьниках. А там не бывает китайских стеклянных блузок и ужасных отечественных сапог, если вы понимаете, о чем я толкую. Девочки – это пираньи, яростно набрасывающиеся на любого, кто выглядит не так, как принято в их среде. Что такое школьная травля, я знала, видела не раз. Но я никогда не была жертвой, хотя никогда и не участвовала в травлях. Я рано поняла: чтобы выжить в социуме, нужно сливаться с толпой, не выделяться, и тогда никто не станет присматриваться пристальней. Опасно быть человеком в толпе зомби.
Ну, назовите меня высокомерной, и что?
Так мы с матерью жили четыре года – каждая сама по себе. Я просто смотрела на все это, думая о том, что наша жизнь совсем не похожа на нормальную – ну, знаете, вот на ту жизнь из рекламы, где мама, папа и двое счастливых детишек, все улыбчивые, обнимаются, трескают какую-то вкусную фигню и явно не думают о том, что завтра папаша налакается до синих слоников
А потом вдруг все начало меняться.
Началось все с того, что мать купила тюбик краски и неумело намазала ее на волосы, тщательно изучив инструкцию. Понятия не имею, почему она не пошла в парикмахерскую, но она заляпала раковину в ванной, и я потом оттирала ее губкой, думая о том, к чему бы это.
Она никогда на моей памяти не прихорашивалась.
А все оказалось к тому, что фирму, на которой работала мать, перекупил некто Зиновий Бурковский. И он как-то сразу принялся звонить матери, что-то там обсуждать, и я впервые за много лет услышала, что моя мать разговаривает предложениями, а не кивками и междометиями. С Бурковским она разговаривала, еще как! И то ему, и сяк – а он взял моду: как вечер, тут же присаживался матери на уши, и она даже смеялась, я собственными ушами слышала!
И я понимала, что это неспроста.
А потом он пришел к нам домой. Перед его приходом мать впервые за все время занялась уборкой, даже занавески новые купила! И я поняла, что наша жизнь изменится, и хотя вряд ли это будет такая семья, как во всех этих рекламах йогуртов и ополаскивателей, но, возможно, это будет нечто более нормальное, чем то, что есть у нас.
Учитывая, что к тому времени мы с матерью вообще не разговаривали друг с другом.
Он сначала даже показался мне неплохим дядькой – Бурковский, в смысле. И я подумала тогда: возможно, он не станет сильно напиваться, а напившись, сразу будет ложиться спать, а не гоняться за нами с ножом и колотушками. Но он совсем не похож был на папашу, и я решила, что он, скорее всего, пьет не каждый день. Правда, Бурковский зачем-то притащил к нам своего избалованного сынка, такого же гладкого и улыбчивого, как и сам, – но то, что он пронырливый и наглый, уж это я поняла сразу, как только взглянула на его туфли за бешеные деньги, я такие видела в бутике, где регулярно помогала в подсобке, и джинсы на нем тоже были из последней коллекции, и стригли его явно не в нашей местной парикмахерской. И смотрел он на нашу квартиру так, словно впервые в жизни попал на помойку, и я в этом его понимала – несмотря на все мои усилия, квартира наша и была помойкой, но нечего ему было воротить нос, вот что.
Правда, я привыкла не подавать виду, что вообще что-то чувствую, а потому на мальчишку и не смотрела.
Я даже привычно промолчала, когда Бурковский сказал:
– Ну, вот, детка, это Янек, поиграйте вместе.
Как будто я грудная – играть. И как будто я не понимаю, зачем он пришел в нашу квартиру.
Я молча ушла в свою комнату, краем уха уловив:
– Она у меня немножко дикая, не привыкла к мужчинам.
Как будто она знала, к чему я привыкла, а к чему нет. Как будто ей было не все равно все эти годы, что со мной и где я брожу целыми днями. Но перед Бурковским она разыграла эдакую Мамашу Года, и он на это повелся, как последний лох. Когда речь шла о матери, у него мозги отшибало напрочь.
Но это я только потом поняла, а тогда просто удивилась, что он клюнул на такую туфту.
Его жена умерла двумя годами раньше, и он искал не просто жену, но и мать для своего Янека. Со смеху умереть можно, вот уж кто меньше всего годился на роль матери, так это моя мать. Но Бурковского ей удалось обвести вокруг пальца – все-таки она была красивая, а я не выглядела заброшенной. То, что в этом нет никакой ее заслуги, Бурковский даже представить себе не мог.
А я предпочитала не распространяться, да у меня никто и не спрашивал.