Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
— Пример с женщиной не в счет, — сказал Тамбиев. — Это только по мнению толпы она виновата, а на самом деле она невинна. Поэтому терпимость к ней — это благо. Но ведь вы говорите о другом — о терпимости к истинному злу, поймите, к истинному. Умалить это зло — значит вызвать новое.
— Но ведь вы ищете зло не там, где надо его искать, — возразил Галуа. — Злодей тот, кто сотворил злодея. Конечно, писатель может быть и консерватором, и лейбористом, но он не должен декларировать в своем произведении партийные истины. Больше того, им должна руководить в своем роде надпартийная истина, а следовательно, истина общечеловеческая, предполагающая терпимость. Именно тогда читатель и видит в нем человека. Поэтому писатель ему интересен сегодня, как, я думаю, будет ему интересен завтра. И это естественно, ибо эта надпартийная истина необъятна, как мир, а поэтому в ней нет предначертанности.
— Губит ли? — вопросил Тамбиев. — А может быть, это дает ему силу, которой при всех иных обстоятельствах не было бы? Не думаю, чтобы мир идей Хоупа был всего лишь сводом истин, как представляете его вы. Это именно мир идей, и он не беднее того, что вы хотите назвать сейчас общечеловеческим миром. И он не уже того, о котором говорите вы. Если вы зовете партийной истиной ту самую, которую исповедует Хоуп, то вам надо понять, речь идет об истине, возникшей из веры в справедливость, она, эта истина, одна, другой нет… Хоуп? В нем есть некая новизна, открывающая мне глаза на будущее. Поймите, открывающая глаза, что является существенным знаком истины. Но, может быть, у Хоупа иное мнение? Мне бы оно было интересно.
— И мне, — сказал Галуа и встал. Видно, его доводы заметно исчерпались. В иных обстоятельствах вряд ли он закончил бы разговор.
9
Бекетов знал, Анна Павловна засиживалась допоздна, и пошел в библиотеку. Он иногда заходил туда по дороге домой, чтобы взглянуть на свою полку и установить, не стала ли она за последнюю неделю на одно-два названия больше. Он знал, что добрые руки Новинской делали тут чудеса — у нее были свои связи с Обществом британских библиотек, которое вызвалось ей помогать книгами по истории. К тому же почтенное это общество обещало связать Анну Павловну с большим книжным магазином у Пиккадилли, возможности которого тут были бескрайни. В прошлую среду Новинская должна была быть в этом магазине, чем закончился этот поход? Последняя неделя была столь хлопотной, что Сергей Петрович не смог побывать в библиотеке.
Он постучал и, не дождавшись ответа (ему показалось, что она в соседней с библиотекой комнате), приоткрыл дверь.
— А я уже собралась уходить, — подала она голос из соседней комнаты, очевидно не рассмотрев еще Сергея Петровича. Если бы она рассмотрела его, пожалуй бы, так не сказала.
— Простите, Анна Павловна, — он остановился, не зная, уходить ему или оставаться.
— Да нет уж… оставайтесь… — произнесла она голосом, который как-то вдруг иссяк. — Оставайтесь, Сергей Петрович! — В том, как она произнесла «оставайтесь!», сказалось ее балахнинское «о», для Сергея Петровича светлое, светло-певучее.
— Каюсь, Анна Павловна, не задержу вас, — произнес он и шагнул к своей полке, но там книг не было. — Да туда ли я попал?.. Полка… где моя полка?
Новинская засмеялась, она точно дожидалась того мига, когда он увидит пустую полку, чтобы посмеяться вот так.
— Полка здесь… — сказала она и указала на книжный шкафчик, инкрустированный светлым деревом. — Здесь полка, — произнесла она и открыла шкаф, книги действительно теперь были там.
Он пододвинул стул к шкафу и, усевшись так, чтобы книги были прямо перед ним, достал из шкафа первую — это были мемуары Керзона.
Он раскрыл шкаф и, окинув взглядом полки шкафа, приметил: в том, с какой тщательностью полки были выстланы бумагой и расставлены книги, виделось больше чем старательность. Он вспомнил историю, которую рассказал ему Шошин. Где-то зимой сорок первого известный поэт принес в газету поэму. Еще не прочитав ее, редактор обратил внимание на то, что она была напечатана на мелово-белой бумаге, украшенной водяными знаками, при этом выше всяких похвал была тщательность, с которой машинистка отлила поэму на бумаге: ритмично расположенные строфы, одинаково четкий шрифт, ни единой перебивки… Опытный глаз редактора заметил все, но вопрос, который он задал, отразил не столько его опыт, сколько чисто человеческую наблюдательность. «Скажите, женщина, напечатавшая это, любит вас?» — спросил редактор. «А вы откуда знаете?» — выдал себя растерявшийся пиит… То было в Москве, на Пушкинской площади, зимой сорок первого, а как сейчас? Бекетов обернулся к Анне Павловне; казалось, она
Стояла женщина, молодая, и ее молодость была в чистой белизне шеи, которую обнажал больший, чем обычно, вырез платья. Оно выглядело, это платье, не столько зимним, сколько летним. Она знала себя и не без умысла надевала зимой летнее. Эта белизна ее лица и шеи, чуть золотистая, сообщилась ее волосам.
В какой-то миг она перехватила его взгляд и улыбнулась, Улыбка была так легка, что, казалось, не потревожила губ, отразившись в глазах.
— Я представляю, как вам было больно, Сергей Петрович, когда с вами сотворили все это, — вдруг произнесла она, глядя на него, и он едва ли не вздрогнул. Она сказала «сотворили все это», а он подумал: наверно, не просто было сказать такое? — Неужели им не ясно было, что это ложь?
Он поставил Керзона на полку, задумался — сказала два слова и все внутри перевернула.
— Самое ясное при желании можно сделать… неясным, — произнес он и вновь посмотрел на нее. Вот она стояла перед ним открытая, и в ее открытости была ее чистота. — Да и сегодня, пожалуй, есть такие, которые нет-нет, а скажут: раз был там, виноват… Есть ведь?
Вопрос был обращен к ней, и он ждал ответа, она поняла это, когда пауза сделалась достаточно велика.
— Есть.
У него было искушение спросить «кто», но он смолчал — да важно ли, кто может быть этот человек, который считает «нет дыма без огня». Бекетов даже знает, кто мог бы им быть. Даже теперь, после трех лет работы в Лондоне, работы, в основе которой лежит верность революции, верность и еще раз верность, они могут сказать «нет дыма без огня»… Сказать и улыбнуться чему-то такому, что будто бы знают они и не знают все другие, хотя совершенно очевидно, что они ничего не знают такого, что могло бы скомпрометировать Сергея Петровича, ибо, если бы знали, не отказали себе в удовольствии сказать… Значит, в основе их недоверия лежит некая инерция недоверия к добру и доброму человеку. И не только это, но и неспособность понять существо человека и, конечно, зависть к этому человеку, ибо сплошь и рядом это ничтожества… Она сказала «есть», сказала так уверенно, что он подумал: она не могла произнести этого слова с такой убежденностью, если бы не имела в виду некое определенное лицо или определенных лиц и свой разговор с этим лицом или с этими лицами, разговор, в течение которого было произнесено это кощунственное «нет дыма без огня». Но кого она могла иметь в виду? Вот тут ты должен остановиться, если не хочешь уподобиться тем, кто говорит «нет дыма без огня».
— Медики утверждают, что эпидемия гипнотизирует, — сказала она, все еще стоя у своего столика. — От нее никто не защищен.
— Нет, защищен, — возразил он, не сказал — отрезал. — Надо только удержать на плечах голову… Невелика мудрость — не расстаться с собственной головой, — он улыбнулся, будто что-то вспомнив. — Когда со мной произошло все это и по дому поползло: «И Бекетова… ну, знаете, такой седоголовый», — один человек удержался от этого психоза. Это была наша няня, так, крестьянская девушка с Волги, что присматривала за Игорьком. Нельзя сказать, что она знала меня дольше остальных — Игорьку было лет пять, но ей все было ясно. Она сказала о тех, кто меня увел: «Дураки, они бы меня спросили, кто такой Бекетов, и я бы им сказала…» Вот так-то, крестьянская девушка с Волги.
Она засмеялась:
— Это я крестьянская девушка с Волги, я не хочу отдавать вашей няне этих слов…
Он откликнулся на ее улыбку, ему были приятны ее слова.
— Балахна на Волге? Значит, и вы, и вы…
Оказалось, ему стоило труда уйти из библиотеки. И все время, пока шел к себе, не мог побороть печали. Все, что произошло в эти три года, было столь значительно, что даже такое вот ушло, ушло дальше, чем, казалось, должно было уйти… А может, это всего лишь привиделось Бекетову, и война не отодвинула беды тех лет, а, наоборот, выявила нелепость и кощунственность этого… Вон сколько лет прошло, а Сергей Петрович все еще воспринимается теми, кто знает и, пожалуй, не очень знает его, под знаком того года… Ведь никто не скажет: «Какой Бекетов? Ну, тот, лондонский… советник нашего посольства». Нет, не скажет, хотя пора уже привыкнуть к новым параметрам жизни Сергея Петровича. Скажет иное: «Какой Бекетов? Ну, тот, разумеется, что был на золотом печорском песке, а потом был возвращен на Кузнецкий…» Поэтому существо Бекетова где-то здесь, его совесть и его кожа, которую, наверно, не сбросить Сергею Петровичу до конца дней его, да надо ли сбрасывать?