Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
— Ты еще спрашиваешь? Не пойду — полечу!
Она сказала «полечу!», а он вдруг почувствовал, как будущая среда, тегеранская среда, обрела для него смысл, какого не имела прежде. Нет, дело даже не в том, что он решил обратить на это всю бардинскую мощь — не в его характере было делать что-то вполсилы, — он одухотворил все это, окрылил тем, что звалось немодным словом «вдохновение».
До среды еще оставалась неделя, и он должен был многое обдумать и выносить. Пусть в этом бардинском слове перед братией академиков будет воссоздана история того, что есть Тегеран, история точная, берущая начало, как Волга, у бедной той часовенки, где великую реку можно перешагнуть. Пусть будет воссоздана история с самых ранних
Как это было до сих пор, он решил написать доклад, написать тщательно, а потом забыть дома и воспроизвести по памяти, сохранив обаяние живой интонации. Наркоминдельский опыт ему подсказывал, есть доклады, которые надо читать — точность формулы превыше всего. В данном случае иное: интонация застольной беседы, все собеседники перед тобой, ты даже можешь видеть их лица. Нет, разумеется, ты не знаешь сидящих в зале, но в этой твоей интонации должно быть ощущение, что ты их знаешь и обращаешься не ко всей аудитории, но к каждому из них.
И еще: надо, чтобы все значительное, что явилось плодом его раздумий в Тегеране, возникло в его слове, обращенном к мужам науки; разумеется, в той мере, в какой это может быть в докладе, который обращен к такой аудитории, как эта. Ну, разумеется, многое должно дождаться своей поры, многого не скажешь, тем больше союз трех становится и дипломатическим. Тут можно сегодня вывести мысль важную: антигитлеровская коалиция и Генуя. Именно Генуя, которая для Чичерина и его друзей была своеобразной купелью политики сосуществования, положила начало нынешнему товариществу по оружию. Чего греха таить, натерпелись лиха вдосталь, от того же Черчилля его хлебнули в эти годы досыта. Но Черчилль Черчиллем, а товарищество товариществом: у политики Генуи есть свой апогей, и война показала такое, что в прошлом не имело места. В прошлом, а возможно, на годы и годы в будущем… И об этом след сказать, да мало ли о чем можно сказать в докладе, который носит имя «Тегеран»?
— Ольга, возьми-ка платок поярче и перекинь его через плечо так, чтобы я отыскал тебя в зале, — сказал он ей, когда они собрались. — Возьми, прошу тебя…
— Нет уж, ты уволь, тут за мной и сурок не поспеет. Зароюсь — не отыщешь…
Но он ее отыскал. Она все сделала, как он просил. Где-то в задних рядах он отыскал этот ее снежно-белый платок в красных полудужьях и удержал его в те полтора часа, которые длился доклад. Аудитория была более чем почтенной. Седины пепельные, тронутые озорной желтинкой и туманной чернью, седины в отблесках хладного серебра, матово-свинцовые, алюминиевые с синевой. Седины благородно волнистые, точно озерная вода на перекатах, мелковьющиеся, в завиточках, будто скань…
Наверно, не следует пренебрегать высокочтимой аудиторией, Для которой превыше всех орденов и регалий их седины, и бросить взгляд в дальние ряды, где зажегся платок с красными полудужьями, но Бардин сделал именно так. Он видел только этот платок, благодарил, звал, молил и на него молился, хотя зал был и увлечен словом Бардина, и слушал его, истинно затаив дыхание.
…Когда
Да, он бы сбежал, если бы не Ольга. Он не обнаружил ее в фойе, не нашел и на улице и, вернувшись в зал, едва не сшибся с нею. Они поднялись по Кропоткинской и, выйдя на кольцо, зашагали к Крымскому мосту. Их несло как на крыльях.
— Знаешь, что-то открылось мне в тебе новое, — говорила она, стараясь идти с ним в ногу. — Не знаю что, но новое…
— Что — скажи?
— Что-то такое, чего я в тебе и не подозревала.
— Но что?
— Не знаю.
— Тогда хочешь, я скажу?
— Скажи.
Но ему стоило труда сказать это. И чем упорнее он думал, тем стремительнее был его шаг. Они дошли до Калужской, а он так и не собрался с мыслями.
— Ты так и не сказал, — заметила она, когда они поднялись к себе.
Он вдруг пошел из комнаты в комнату — великое беспокойство объяло его.
— Ты знаешь, я все смогу, — вдруг произнес он.
— Что именно? — спросила она, ее напугала эта его категоричность.
— Понимаешь, я все смогу, все мне под силу! — произнес он. — Это моя жизнь дала мне такую силу и, пожалуй, эта война… Нет, я говорю дело: победа наша, которая зреет, которая будет… Я смогу, я смогу!.. Чую, что есть силы…
— И должна быть скромность.
Он оторопел.
— Да, это ты верно, скромность, — согласился он, придя в себя. — Ум — это скромность, благородство — это тоже скромность… Кстати, как я заметил, сила, которую не контролирует скромность, глупа… А коли я это понимаю, надо дать этой мысли нагрузку…
— Какую именно? — спросила она.
Он взглянул на нее и устремился прочь.
— Дипломат-ученый, понимаешь? — крикнул он, войдя в кабинет, который находился в противоположном конце квартиры. Она представила, как он стоит там посреди кабинета, объятый тишиной.
— Тебя увлекает эта перспектива… дипломат-ученый? — спросила она.
— Да, — сказал он после некоторого молчания, но в комнату так и не вернулся. — Я знаю, что это потребует труда наивеликого, но я, пожалуй, совладаю…
Двумя часами позже, когда Бардин вошел к Ольге, она уже спала. В ее кулаках, накрепко сжатых и поднесенных к груди, был платок в красных полудужьях…
7
Утром, по дороге на Кузнецкий, Бардин вдруг вспомнил, что накануне вернулась из Лондона Августа и, пожалуй, будет сегодня на работе. Наркомат готовился к большому разговору о репарациях, и необходим был материал, относящийся к Первой мировой войне. Что-то привез Михайлов, но Михайлов же установил, что этого недостаточно. Послали Августу — работа требовала привередливости великой, а ее, привередливости, у Августы на троих. Кажется, она приволокла досье, к которому будут обращаться наркоминдельские доки и через сто лет после заключения мирного договора.
Как обычно, Августа встретила Бардина эпитетами в превосходной степени:
— Егорушка Иванович, какой вы стали красивый!.. — Она пошла вокруг Бардина, стараясь коснуться своей атласной ладонью его руки и его плеча. — А как же идет вам этот галстук. Ничего не скажешь, хорош Бардин и в сорок семь лет!
— Да мне уж, пожалуй, сорок осьмой минул, Августа Николаевна…
— Да чего вы себе прибавляете?.. Кстати, у меня для вас новость наиприятная…
Он улыбнулся снисходительно, у нее всегда для него была новость «наиприятная». Если новости не было, она ее придумывала. Нет, не то чтобы придумывала нечто такое, чего и в природе не было. Августа была совестлива и так далеко не шла, она просто придавала большие размеры уже существующему. Поэтому, когда она говорила, что у нее для него есть новость наиприятная, он знал, что ему предстоит услышать такое, что нуждается в коррективах.