Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
Бардин встал: ну и баба, истинно клейма негде ставить! И не заметишь, как поступишься своей сутью!.. Держать ее на расстоянии, не подпускать ближе чем на версту, — в этом, пожалуй, и спасение!
8
Корреспонденты вернулись из Мелитополя, когда уже село солнце. Прямо с аэродрома они проследовали на Кузнецкий. Корреспонденты предупредили свои редакции: они будут в Москве на исходе дня. Первые полосы газет, вечерних в Лондоне, утренних в Нью-Йорке, полуденных в Мельбурне, оставались несверстанными — редакции ждали телеграмм из Москвы.
Два десятка пишущих машинок пришли в движение в холле наркоминдельского отдела печати. Первая телеграмма должна пойти «молнией». Как ни разнообразны амплуа корреспондентов, содержание первой телеграммы идентично: «Выезжал на Днепр, видел переправу советских войск. Был принят командующим армией украинских
После того как «молния» уйдет, двести заветных строк должны быть выстрелены из Москвы в Лондон, если бы даже обвалилось небо. При одной мысли, что на чистой плоскости редакторского стола где-нибудь на лондонской Флит-стрит уже лежит текст первой телеграммы корреспондента, при одной этой мысли легкий озноб пробегает по сутулой спине почтенного газетчика, склонившегося над своей машинкой в холле наркоминдельского отдела печати. Главное — отлить эти двести строк. Первая волна уносит от берега всех тех, кто представляет агентства. Корреспондент агентства — натура особая: деятелен, осведомлен, оперативен, больше деловой человек, чем литератор. Его депеши лаконичны и хорошо документированы, в них факты и мысль точно соотнесены, хотя нередко телеграмма объемлет только факт. Никому еще не удавалось обскакать корреспондента агентства. Первая волна уносит от наркоминдельского берега корреспондентов агентств. Легко сказать «уносит». Если бы не стремительный «фиат» или «оппель», никакая бы волна не перебросила корреспондента с наркоминдельского холма на другой холм, который венчает здание Центрального телеграфа.
Много сложнее со второй волной. Этой волне надлежит быть самой мощной, ибо предстоит поднять наиболее многочисленный пласт корреспондентов — всех, кто представляет в Москве ежедневную прессу. Пересечь половину России, чтобы явиться в наркоминдельский холл и за два часа соорудить опус, — это ли не свидетельство того, что в самих стенах дома на холме сокрыта чудо-сила? На самом деле все проще: едва корреспондентский, ковчег покидает русскую столицу, газетчик обращается в акына — он слагает свой опус и, слагая, заучивает наизусть. Этот процесс продолжается днем и ночью, наяву и во сне, в пути и на привале. Когда опус сложен, корреспондент готов его повторить, как «Отче наш». В этом случае брось корреспондента не просто в наркоминдельский холл с его многоголосьем и перестуком двух десятков «ремингтонов», в сравнении с которым гудение скорострельного «максима» не более как щебет райской птицы, брось корреспондента в кратер Этны, он и там, поместив свой «ремингтон» на колени, выдаст двести заветных строк в лучшем виде. Но с высокого наркоминдельского берега ушла и эта волна, оставив после себя горы изорванной бумаги, пепельницы, полные окурков, да галантерейный запах сигарет. Впору пошире распахнуть окна да проветрить холл, если бы в разных концах его не затихли над своими машинками Галуа и Хоуп.
— Что-то не клеится! — решительно сказал Галуа. — Но не снимет же он с меня голову? Отошлю завтра.
Тот, кого Галуа назвал анонимно «он», — газетный босс, человек одновременно снисходительно-великодушный и суровый.
Похоже на то, что и Хоуп решил не продолжать работу. Он извлек из машинки недописанную страницу и, сложив вчетверо, опустил в боковой карман пиджака.
— Из головы не идет эта братская могила в приднепровском овраге, — произнес он, и его большие, заметно исхудавшие за время болезни руки сжались в кулаки. Последние два месяца жестокая лихорадка, подхваченная американцем где-то на Филиппинах, взяла в плен Хоупа. С пугающей точностью приступы возобновлялись каждый день. Они могли застать Хоупа в гостях, на улице, у машинки. Температура взлетала мгновенно. Лицо из шафранно-зеленого становилось красным. Он терял сознание. Стихали стоны, едва внятным становилось дыхание, только вздрагивали в ознобе плечи да скрипели зубы. Придя в себя, он глядел вокруг тревожными глазами, улыбался. В этой улыбке было что-то просящее… К счастью, приступы прекратились так же внезапно, как и начались. Хоуп поехал в Мелитополь. — Когда мы шли по дну этого оврага… — произнес он и обратил лицо к Галуа. — Когда мы шли по дну оврага, кто-то сказал рядом такое, чего я уж никогда не забуду. «Все варфоломеевские ночи, которые пережило человечество
Руки Галуа лежали на клавишах машинки, Это мороз, которым дышали слова Хоупа, припаял их к клавишам.
— Но поймите, — разомкнул губы Галуа, — нет злодеяния, которое нельзя было бы оправдать в глазах человека, оправдать настолько, чтобы сделать человека безвинным. Виноват не злодей, а тот, кто сделал его злодеем.
— Значит, убийцы вне подозрений? — спросил Хоуп. Его фраза была обнаженной, но тут уже действовали не только его ум, но и эмоции. Он был в гневе.
— Но сказать «отмщение» — значит воззвать к новым убийствам и заполнить трупами вот такой же овраг, — возразил Галуа. — Да разумно ли это?
— Разумно! — едва ли не закричал Хоуп. — Иначе палачество не остановишь.
То ли они перешли на повышенные тона, то ли виной сейчас был пустой холл, в котором, кроме них, никого не было, поединок был услышан за дверью — вошли Грошев и Тамбиев. Грошев проследовал дальше. Тамбиев остался.
— А я думал, что пошли врукопашную Клин и Баркер, хотел развести, — произнес Николай Маркович.
— Нет, разводить не надо, — заметил Хоуп и встал. — Я хотел сегодня лечь пораньше, — произнес он почти буднично, дав понять Галуа, что предпочитает вернуться в гостиницу один.
— Ну что ж, ничто вам не мешает. Что же касается меня, то я побуду…
— Если вы хотите быть Иисусом Христом из Котельниково, Алекс, то вам это не удастся, — вдруг произнес Хоуп. — Что ни говорите, он человек из того века, а мы с вами — из этого.
Галуа вскочил и захромал вокруг столика, на котором стояла его машинка.
— У меня нет необходимости быть Иисусом Христом из Котельниково, — улыбнулся Галуа и тут же стал серьезным. Одно выражение сменялось другим столь стремительно, что создавалось впечатление притворства. — У меня нет необходимости быть Иисусом Христом из Котельниково, а у вас есть, Хоуп.
— Почему у меня?
— Писатель вы, не я…
Хоуп остановился на полпути к двери. Вряд ли в природе были иные слова, способные остановить его.
— Значит, писатель? Ну что ж, мы еще продолжим этот разговор. И я прошу господина Тамбиева быть свидетелем.
Хоуп ушел.
— Вы видели жену Хоупа? Он приехал в Москву с нею, и она пробыла здесь дня три, — сказал Галуа и опустился в кресло, что стояло у столика с его машинкой, и как бы предложил Тамбиеву занять кресло рядом. — Одни говорят, что она итальянка, другие — алжирка, но в ней есть эта знойность средиземноморская, необыкновенно хороша. Когда Хоуп заболел, мне все казалось, что он вызовет ее в Москву. В его положении я бы решился, но он этого не сделал — характер. Ему все кажется, что, согласившись с другим, он поступится частицей своей сути и перестанет быть самим собой.
— Но это не так плохо, она ему дорога, его суть, — сказал Тамбиев.
Галуа спорил с Хоупом как бы заочно. Оппонента не было, и это давало Галуа известные преимущества. Тамбиеву, наоборот, хотелось защитить американца. Но, возражая Галуа, Тамбиев как бы говорил от имени Хоупа.
— Нет, нет, я серьезно считаю: уж если кому и быть Иисусом Христом из Котельниково, то писателю, — заметил Галуа. У него была потребность высказаться, мысль, которую он сберег, ему казалась определенно стоящей. — Вы помните картину средневекового итальянского мастера: Иисус Христос и женщина, оступившаяся?.. Ну, известный библейский сюжет, который был в чести у художников, — картин несколько… Одни зовут женщину падшей, другие блудницей, но главное в ином: Христу надо вынести приговор несчастной, при этом те, кто привел ее к Христу, требуют расправы… Наверное, женщина виновата, да и она сама не отрицает вины, ее лицо отразило то трудное, что происходило в ее душе в эту минуту. Но вот что интересно: перед Христом стоит женщина, нарушившая первозаповедь, но он не спешит вынести приговор. Больше того, он стремится понять ее. Даже стать на ее сторону. Да, она виновата, но Иисус хочет вселиться в душу виноватой, быть может, сам стать виноватым и понять, какая сила склонила ее к этому. Казалось, ее душа уже открылась ему и Иисус понял женщину, понял и оправдал. Те, кто обступил Христа, продолжают требовать казни, а он уже оправдал ее и спас. Ну что тут скажешь? Думай и думай, истина здесь. Вот эта непредвзятость Христа, терпимость, желание все оспорить, во все проникнуть силой данного тебе разума, вот это достоинство Христа, как я его понимаю, должно быть и качеством писателя. Но если нет у тебя силы быть Иисусом Христом, то будь хотя бы Христом из Котельниково. У того тоже была эта терпимость…