Ладожский лед
Шрифт:
Однажды Кока рассказывала нам, как обычно, свои истории про слоновые ноги и показывала свои драгоценности, в том числе и бусы. Мы сидели притихшие на ее диванчике: я, Надя и ее приятельница Лиля — мы глядели во все глаза, а бусы, единственные, были спрятаны в сафьяновый футляр и заперты в шкаф при нас. Ничего не закрывалось у Коки, кроме шкафа. И вот — прошло несколько месяцев после того — Кока открыла свой футляр, чтобы еще кому-то показать свои драгоценные бусы, и увидела, что нитка оборвана и нескольких бусин, самых крупных, нет. И все разом заподозрили меня, хотя я никогда не открывала шкафа, никогда даже
Говорилось в один голос:
— Но ведь не Надя же!!
Я не смела даже сказать: «А почему бы не Надя?» — настолько она была вне подозрений. Но почему я? Лиля, конечно, не могла бы этого сделать — она просто приезжала к нам из Москвы в гости на каникулы и уехала после этого вечера. Нет, это была не Лиля, но и не я — это я знала точно. Значит, Надя, и вот теперь она хотела, чтобы я созналась в том, что я взяла бусы, когда я знала, что вернее всего — она сама…
Теперь, когда Надька измучила меня своими настроениями, да еще и требовала сознаться в том, что сделала сама, я, боясь ее новых истязаний, не могла ей сказать: «Нет, это ты сознайся!»
И не говорила этого, только смотрела на нее и качала головой. Я знала, что она во веки веков не сознается — так оно и было.
Теперь, уже взрослыми, мы стали вспоминать этот случай, и я сказала ей те слова, что не могла произнести тогда, но она и теперь не созналась, она, больная, старая женщина, не созналась.
Но я была повинна во всяких грехах: я ломала часы тети Нины, я надевала мамины вещи и даже изрезала платье для того, чтобы сделать отделку для своего, я потеряла несколько книг и даже однажды взяла у бабушки из кошелька три рубля — большие деньги по тому времени, я оторвала ручку у сумочки, которую дали в театр, потеряла бинокль, но никогда, ни под каким видом не могла бы взять бусы у Коки — так, для игры, чтобы показать девочкам в школе. И доказать это никому было невозможно, все должны были поверить мне на слово, а мне не верили только потому, что, потеряв бинокль, я повесила пустой футляр на место и никому не сказала про это, а когда оторвала ручку у сумочки, то побежала в мастерскую, и там мне к тоненькой лакированной сумке приделали огромную ручку чуть не от портфеля, всегда отнекивалась, когда спрашивали про книги, и никто не хватился трех рублей…
Но бусы я не трогала! Их трогала Надя, и я это знала, да, я это твердо знала, хотя бывают на свете самые невероятные вещи — вдруг приходит какой-то совсем случайный человек, видит открытый шкаф, берет и рвет бусы… Но для чего же он бы рвал несколько бусин, когда можно было взять все бусы, — быстрее ведь? Оторвать несколько крупных бусин можно было только для игры, хотя, кто знает, если они действительно были древние, то и каждую бусину можно было разглядывать отдельно, сделать из нее запонки, серьги, что-то еще…
Надежда была для меня издевательницей и мучительницей, но для других она была другой, была нежной Надеждой, которая привлекала всех своей строгой манерой держаться, делать все с величайшим тактом и воспитанностью, представлялась всем удивительно тонким, нежным существом и даже забитым. «Она такое тихое и забитое существо». — «Кем, кем забитое? — кричала я. — Кто ее забил? Ее пальцем никто не тронул!» — «В переносном
В самом деле ее никто не бил и она никого, кроме того, что забивала мне голову пустяками и сором своих причуд.
Ах, Кока! Сколько мне было хлопот из-за тебя с Надеждой! Не пересчитать. Я уж совсем не имела ни малейшего интереса к тому, что было с тобой. Казалось, в конце концов, Надя стала бы кричать мне: «Я расскажу, расскажу, все расскажу», а я стала бы зажимать ей рот или свои уши, чтобы только не слышать ничего. Вот только краткий перечень всех мук, которые я претерпела тогда: я брала папиросы для нее, выслушивала всякие поклепы, терпела ее холодность и молчание, затем мне достались прекрасные лоскутки для шитья и Надежда завладела всеми лоскутками, затем она заставила ходить вместо себя в магазин за хлебом, потом — отдать книжку «Белые рабыни», но, кажется, это все. Мы уже были на даче, и тогда она, выманив у меня кислое яблоко, которое я добыла в колодце, нося за нее воду, сказала наконец:
— Так сказать тебе про тетю Коку?
Было очень тепло и светло в тот вечер, было очень ласково сидеть на крылечке и разговаривать, и только потому я кивнула головой.
И тогда она сказала:
— Тетя Кока…
— Говори!
— Тетя Кока…
— Ну что же?
— Однажды бабушка вошла к ней в комнату, а она… а она курила!
Если бы она сказала, что Кока была белой рабыней, то и это на меня не произвело бы впечатления.
Глава седьмая
ТАНЯ
Среди всех лиц, которые мне были дороги с детства, самое милое — Танино, ничем не отличавшееся от других детских рожиц, — так, маленькая обезьянка, как говорили наши взрослые. Мне было это слушать нестерпимо, и я готова была кричать, что она самая красивая из всех нас, что она очень стройная и — посмотрели бы, как она работает на брусьях. Наши тут же подхватывали это новое для них выражение работать на брусьях и говорили его к месту и не к месту. Я вертелась на стуле, мне говорили.
— Перестань работать на брусьях.
Я фальшивила, играя свои гаммы, а мне кричали:
— Ты ведь не на брусьях работаешь! — и так далее.
Кстати, это было всегдашним тоном обращения с детьми, с нами — особенно со стороны мамы и деда, шутливый тон они предпочитали всякому другому. Кажется, они ошибались, говоря со мной так, — я не умела от них отшучиваться и не обретала чувства юмора. Я сердилась или надувалась, и особенно тогда, когда это касалось Тани, которую, кстати, любили дома, и всячески поощряли нашу дружбу с ней.
Кажется, мы были дружны еще тогда, когда обычно дети мало понимают толк в дружбе, — мы уже тогда были вместе и относились друг к другу нежно и ревниво. В те годы все наши ровесники только и умели жаловаться, но мы не жаловались, а ревновали друг друга ко всем, даже к родителям. Живя дом к дому, мы писали письма, но это уже было после, когда мы стали писать, вообще научились писать.
Тогда все девочки в классе хвастались всем на свете, даже размером обуви родителей:
— А у моего папы сорок второй.