Леди в саване
Шрифт:
— Света! Засветите!
Я нашарил спички и зажег свечу. Когда фитиль загорелся, она двинулась к двери комнаты и проверила, заперта ли дверь. Удовлетворившись осмотром, она направилась ко мне, и ее намокший саван оставлял лужицы на зеленом ковре. К этому моменту воск свечи уже таял, и я мог хорошо ее рассмотреть. Ее трясло как в лихорадке; она жалко куталась в мокрый саван. Я невольно спросил:
— Я могу что-нибудь сделать для вас?
Она ответила все так же на английском, и это был волнующий, пронзительно-нежный голос, который проник прямо мне в сердце и странным
— Согрейте меня.
Я бросился к камину. В нем не было дров, огонь не разводили. Я обернулся к ней и сказал:
— Подождите здесь всего несколько минут. Я позову кого-нибудь, попрошу помощи и огня.
Голос ее, казалось, зазвенел от напряжения, когда она нетерпеливо откликнулась:
— Нет, нет! Пусть лучше я… — она на мгновение запнулась в нерешительности, но, кинув взгляд на свой саван, торопливо продолжила: — останусь как есть. Я доверяю вам, но не другим; вы не должны обмануть мое доверие. — И тут же она чудовищно задрожала и вновь стала кутаться в свое погребальное одеяние столь жалобно, что сердце у меня сжалось.
Думаю, я человек практичный. Во всяком случае, я привык действовать. Я подхватил лежавший возле моей кровати халат из толстой темно-коричневой шерсти — конечно же, слишком длинный — и протянул ей со словами:
— Наденьте. Это единственная теплая вещь здесь, которая может вас согреть. Подождите, вам надо снять этот мокрый… мокрый… — я стал подыскивать ее одеянию название, которое не смутило бы ее, — этот костюм… платье, ну, неважно что. — Я указал на обшитую мебельным ситцем складную ширму в углу комнаты, скрывавшую место, где я обтираюсь мокрой губкой по утрам и где уже была приготовлена ванна с холодной водой, ведь я рано встаю.
Она печально поклонилась и, взяв халат длинной белой красивой рукой, понесла его за ширму. Послышался слабый шорох, затем глухой звук упавшего на пол мокрого одеяния, еще шорох, и через минуту она появилась, закутанная с головы до ног в длинный шерстяной халат, волочившийся за ней по полу, хотя она была женщиной высокого роста. Но она по-прежнему сильно дрожала. Я достал из буфета бутылку бренди, стакан и предложил ей выпить, но она жестом отклонила мое предложение, хотя горестно простонала:
— О, я так замерзла, так замерзла!
Зубы ее стучали. Мне было больно смотреть на нее, и в отчаянии — ведь я уже терял разум, не зная, что делать дальше, — я произнес:
— Скажите же мне, чем я могу помочь вам, и я все сделаю. Мне нельзя позвать на помощь; здесь нет огня, и не из чего его развести; вы не хотите выпить бренди. Как же, в конце концов, я могу согреть вас?
Ее ответ, конечно, удивил меня, хотя рассуждала она практически, настолько практически, что я и не осмелился бы сам заговорить об этом. Прежде чем ответить, она несколько секунд смотрела мне прямо в лицо. Затем с видом невинной девушки, уничтожившим все мои подозрения и сразу же убедившим меня в ее искреннем доверии ко мне, она произнесла голосом, который мгновенно взволновал меня и пробудил во мне глубокое сострадание:
— Позвольте мне ненадолго прилечь и укройте меня пледами. Так я, наверное, согреюсь. Я умираю от
Было бы преуменьшением сказать, что я удивился. Но возмущен я не был. Жизнь, которую я вел, никогда не сделала бы из меня ханжу. Путешествовать в чужих краях среди чужих народов с чуждыми мне обычаями и взглядами — это значит время от времени обретать странный опыт и переживать необычные приключения; человек без человеческих страстей не годится для той жизни странника, которая стала мне привычной. Но даже человек искушенный может быть возмущен женщиной, вызывающей у него уважение, а также может быть смущен. Все его великодушие будет ей защитой в таком случае. И все его умение держать себя в руках. Даже если она поставит себя в двусмысленное положение, ее честь будет взывать к его чести. И этот зов нельзя оставить без ответа. Страсти должны затихнуть на время — когда звучит этот призыв.
К этой женщине я испытывал уважение… большое уважение. Ее молодость и красота, ее явное неведение зла, ее полное презрение к условностям, свидетельствующее о передаваемом по наследству достоинстве, испытываемые ею чудовищный страх и муки, — а ее несчастье, должно быть, было намного тяжелее, чем представлялось, — все заслуживало уважения, пусть кто-то и не поспешил бы проявить его. Тем не менее я подумал, что следует отказать ей в подобной смущающей просьбе. Я, конечно же, чувствовал себя дураком, отказывая ей, даже невежей. Честно могу сказать, я делал это ради ее блага, из лучших побуждений. Я испытывал чудовищную неловкость, я заикался и запинался, когда произнес:
— Но приличия!.. Вы здесь одна… ночью! Что скажут люди… ведь благо… благопристойность…
Она прервала меня с неописуемой надменностью, от которой я захлопнул рот так же поспешно, как сложил бы складной нож; я почувствовал себя полным ничтожеством, абсолютно нелепым. В ее позе при этом было столько грациозной простоты и искренности, столько сознания своего высокого положения, что я не мог ни разгневаться, ни оскорбиться. Я только устыдился узости своего ума и убогости своей морали. Она предстала олицетворением гордости, когда холодная как лед телом, а теперь обнаружив и леденящие пределы, в которых пребывал ее дух, произнесла:
— Что для меня приличия и условности? Если бы вы только знали, откуда я явилась… какое существование (если его можно так назвать) веду… это одиночество… этот ужас! А кроме того, мне пристало устанавливатьправила, а не ограничивать ими мою свободу действий. Даже такая… даже здесь, в этом одеянии… я выше условностей. Меня не заботят условности, они для меня не препятствие. Это, по крайней мере, я заслужила в силу того, что испытала, пусть и не каким иным путем. Позвольте мне остаться.