Ленинград-28
Шрифт:
На цель Панюшину было плевать — он видел свет.
Не тусклый свет люминесцентных ламп на потолке, не дрожание резервных светильников технического этажа — настоящий, яркий, обжигающий. Свет растворял в себе остатки Юркиного разума, просвещал насквозь.
По мере того, как перематывалась пленка с одной бобины на другую, Панюшинский разум наполнялся новым смыслом. И свет становился все ярче, жестче. Он обжигал мысли, от него хотелось умереть. Собственно это и было маленькой смертью — сейчас Юрий не думал, не существовал.
Его было много, куда больше той тьмы, что раньше пугала, а теперь стала почти родной. В темноте можно было все, там он был всемогущ. Для света же, все его могущество оказалось не стоящим ничего.
Свет был жесток. Он пронзал Юркину сущность, подменял ее своей решимостью. Панюшин барахтался в нем, умирая и воскресая вновь.
— Блок второй…
Пронзительный вой пилот-тона — сигнала для синхронизации приема-передачи, потом заголовочный блок с информацией: что да зачем да для чего…
И:
— Тиииииинь… тррррррррррр…
Света все больше. Он причиняет страдания. Сжигает дотла, чтобы возродить вновь.
— Блок третий… четвертый… пятый…
Голоса…
Вначале еле слышные, они становятся громче. Говорят вразнобой — сразу и не разобрать.
Или нет — это свет пытается говорить с ним. Нужно только не сопротивляться и слушать. Слушать внимательно, не отвлекаясь на боль и прочие ничего не значащие мелочи. Голос поможет… он не может не помочь!
И огненная вспышка, от которой сгорают нервные окончания. И вообще все, что только может сгореть — все то немногое, что осталось от Панюшина.
Ох, Юрка — многие знания таят в себе печаль. Ты сам на себе проверял эту нехитрую мудрость, описанную в тысяче книг, повторенную в тысяче слов — так отчего же тоскливо сейчас, когда не осталось ничего?
— Тиииииинь… трр…, тиииииинь… тррррррррррр…
Эх, Юрка, Юрка!
— Блок восьмой…
Свет не постоянен — он изменяется во времени. Меняется яркость. Нет, он вовсе не становится тусклее, наоборот — с каждым мгновением его все больше и больше. Странно, как такое возможно — ощущать его присутствие, ведь даже мельчайшие крохи разума сгорели в той вспышке.
Хотя… сейчас она кажется полуночным отражением луны в стоячей воде.
Да — этот свет стал еще ярче, он уже не пронзает — он уносит прочь. Не то в ад, не то еще дальше…
— Блок одиннадцатый…
Ты давно уже умер — еще тогда, когда доктор Мезенцев ввел в вену каплю золотистого сияния. Все, что было потом — бред умирающего мозга. Ты веришь в это, потому что быть мертвым намного легче, чем жить вот так, умирая ежесекундно на протяжении целой вечности. Пускай она и поделена на блоки. Вот кстати:
— Блок двенадцатый…
В этой вечности светло — чего-чего, а света здесь с избытком. И никуда, понимаешь, не скрыться — все на виду. Ну, так что, Юрок? Есть ведь чего скрывать сукин ты сын?
Ничего, всему придет время,
— Тиииииинь… тррррррррррр…
А еще свет опять стал ярче. Настолько ярче, что ты различаешь в нем крупинки темноты — в этих местах свет был настолько ярким, что само пространство не выдержало, выгорело ко всем чертям.
Вот так-то, а вот еще:
— Блок пятнадцатый…
Крупинки ширятся, и ты не радуешься темноте — эта не та темнота, что привечала тебя. Это смерть, что бродила за тобой по пятам с самого первого дня. Хотя… ты ведь и так мертв, не так ли?
Наконец долгожданная тишина…
Все Юрка — свет умер вместе с тобой. Вставай сукин сын, открывай глаза.
— Слушай и запоминай — сказал Пашка.
И Юрий слушал. И запоминал, конечно же, — куда деваться.
И несся потом, не чуя ног под собой — спешил домой, к старухе самогонщице, чтобы выполнить первое поручение Бугая. Какое поручение? Гм, ну это секрет, не то чтобы большой, но и не маленький. Старухе бы поручение не понравилось точно, хе-хе…
Юрий перебегал дорогу, бормоча под нос. Он что-то тихонько спрашивал и сам себе отвечал разными голосами. Подхихикивал в предвкушении. Так замечтался бедолага, что не услышал рев клаксона.
И даже потом, когда мир завертелся в глазах, а асфальтовое покрытие то приближалось, то улетало ко всем чертям, а тело стало враз невесомым — даже тогда Панюшин искал точку опоры, чтобы оттолкнуться, чтобы преодолеть, наконец, несчастные сотни метров, что отделяли его от заветной мазанки.
Мир не останавливался — вертелся гад, рассыпался цветастыми фрагментами — мелькали незнакомые лица, кто-то на кого-то кричал, выла сирена скорой помощи.
Панюшин упрямо отталкивал руки, что лезли в лицо, пытаясь щупать, теребить, отвлекать от поставленной цели. Он злился, кричал что-то несусветное, называл фамилии, звал кого-то по имени-отчеству, а потом и вовсе понес такую чушь, что вытянулись лица у прибывших на место происшествия работников скорой помощи — и побежали они перепуганные звонить куда следует, и уносили его торопливо, подальше от любопытных глаз.
Машина неслась по улицам города; руки в резиновых перчатках умело переломили ампулу, и тонкая иголка шприца проткнула огрубевшую Юркину кожу.
А потом уже была темнота, в которой раздавались голоса. Вернее не так — сначала была тьма, и потом уже ее отделили от света. Света оказалось много, и уже из него раздавались голоса.
Два голоса — знакомый и не очень.
— Живой?
Панюшин неохотно разлепил веки. Носки ботинок командира спецотряда оказались заляпаны дерьмом. Вернее один носок — второй покачивался в воздухе. Козулин сидел на стуле, заложив ногу за ногу. В руках он держал подобранный с пола листок. В глазах капитана светилось нездоровое любопытство.