Лики времени
Шрифт:
— А ты, по-моему, нисколько не изменилась, — сказал.
— Кто? Я? — Клавдия Сергеевна засмеялась. — Да ты что! Погляди, вся седая стала…
— Да, немного поседела, а вообще-то лицо у тебя такое, я бы сказал… — На миг запнулся в поисках подходящего слова. — Ясное, чистое, такое какое-то светлое…
Он оборвал себя, слегка задохнувшись.
— Не надо много говорить, — остановила она его. — Не то устанешь…
— Хорошо, — сказал он. Но спустя минуты две заговорил опять: — Почему ты сестра, а не доктор?
— Почему я должна быть доктором?
— Я же
— Я тогда бросила институт.
— Как — бросила? — вскинулся он. — Ты же, помню, перешла на вечернее!
— Бросила и вечернее, не могла тогда учиться.
Он спросил тихо, хотя в палате кроме них двоих никого не было:
— Это я виноват? Да?
— К чему теперь говорить об этом?
В самом деле, подумала она, к чему теперь слова, воспоминания, напрасные сожаления о том, чего уже невозможно исправить? Тогда она решила сразу же, в один день — бросить учебу. Не могла заставить себя ходить в институт, готовиться к лекциям, конспектировать то, что говорили педагоги. Так и сказала отцу:
— Не хочу ходить в институт. И не уговаривай меня, пожалуйста!
Но он и не собирался ее уговаривать. Он вообще никогда ни на кого не давил, не принуждал кого-либо делать то, что тому было бы не по душе. Такое уж у него было жизненное правило.
— Жаль, — только и сказал он. — Ты же так хорошо училась.
Клава хотела бросить и работу, не было сил вставать рано утром, ехать в больницу, заходить в палаты, говорить с больными, отвечать на их вопросы, раздавать им лекарства…
И все-таки сумела пересилить себя, аккуратно, как и прежде, являлась в больницу, приходила в палаты, говорила с больными.
И никто не замечал, как ей трудно улыбаться, спрашивать больных о самочувствии, говорить с врачами. Никто, ни одна душа. Позднее она перешла в другую больницу, стала работать сестрой гематологического отделения. Там же осталась работать по сей день.
Она никуда не ходила, когда возвращалась домой после работы. Никого не хотела видеть. Отец спросил как-то:
— Чего ты все время дома сидишь?
— А куда мне идти? — ответила она.
— Хочешь, я возьму билеты куда-нибудь?
Она поглядела в родное, печальное лицо, которое тщетно пыталось выглядеть оживленным.
— Хорошо, возьми.
Он взял два билета в цирк, с детства Клава любила бывать в цирке, любила острый запах хищников, мокрых опилок, конского пота…
Пришли они с отцом вовремя, сели в третьем ряду. Ярко, празднично горели люстры, гремела веселая музыка, размалеванный клоун в рыжем парике валял дурака, деланно хохотал, кувыркался, визжал, а Клаве все время казалось, он — уже старый, только под гримом не видать, сколько ему лет, и уже не под силу хохотать, прыгать, кувыркаться…
Она решительно сказала отцу:
— Ты, папа, как хочешь, а я пойду.
— И я с тобой, — сказал отец.
Когда вернулись домой, она сказала:
— Давай лучше пойдем в кино, я возьму билеты…
Она взяла билеты в кинотеатр «Форум», далеко от дома, зато там шел старый фильм «Закройщик из Торжка», в главной
Однажды он сказал, что видел Костю Широкова. Костя давно уже переехал с Шаболовки, женился, жил где-то в Сокольниках. Женат не очень счастливо, у жены кошмарный характер.
— К чему ты мне говоришь это? — спросила Клава.
— Да так, ни к чему, — ответил отец, — Костя о тебе спрашивал, хочет как-нибудь зайти к нам.
— Ну, папочка, — сказала Клава. — Из тебя дипломат никакой! И очень прошу, не сватай меня, ничего не выйдет…
Она не притворялась, ей никто не был нужен. Даже, если бы позвонил Хмелевский, и тогда, наверное, она не стала выяснять с ним отношения, хотя сама себе не могла не признаться — все еще не перестает ждать от него звонка, самого нужного, единственно необходимого…
А потом и это прошло. Она знала: то не было исцелением, отнюдь, но она стала лучше спать, меньше думать о том, кто, должно быть, давным-давно перестал о ней думать. Он умел забывать, и ее, очевидно, так же легко, бездумно сумел позабыть, как, к примеру, пропавшего вороненка Гарольда.
Иногда, вечерами, она одевалась понаряднее, пудрилась, мастерила себе затейливую прическу, говорила отцу:
— Приду часа через два…
Отец радовался. Кажется, девочка выздоровела, кажется, кто-то у нее появился.
А она садилась в автобус пятьдесят третий, ехала от Калужской площади до Филей, там ожидала другой автобус, ехала от Филей до Измайлова, и потом снова садилась в автобус, который вез домой, ведь от Калужской до родимой Шаболовки два шага. Отец не спрашивал, где она была, и она ничего не говорила, пусть думает, что она развлекалась.
Позднее она пристрастилась ездить на вокзалы, больше всего нравился Ленинградский. Была какая-то особая торжественная праздничность в вагонах «Красной стрелы», до поры до времени застывших на путях и ожидавших полуночи, чтобы тронуться в дорогу. В дверях вагонов стояли проводники, большей частью мужчины, все как один чрезвычайно важные на вид, сверху вниз поглядывали на опаздывавших пассажиров.
Над составами настойчиво разносился запах мокрого угля, пряного дыма, особый запах далеких путешествий, это проводники топили углем титаны, кипятя воду для чая. Клаве представлялось, как пассажиры, рассевшись по купе, ожидают чай, и вот проводники, едва лишь тронется поезд, начинают разносить стаканы в подстаканниках с крепким, хорошо заваренным чаем вместе с сахаром и квадратиками дорожного печенья.
Не только проводники, но и сами пассажиры казались ей не похожими на пассажиров, которых видела на других вокзалах, здесь были большей частью деловые, спокойные внешне люди, без чемоданов и тяжелой поклажи, с портфелями и легкими чемоданчиками в руках. Они являлись на вокзал обычно минут за пятнадцать до отхода, их почти никогда не провожали, они находили свой вагон и неторопливо занимали места в купе.