Ликвидация
Шрифт:
– Слушай, а шо ты говорил за Довжика?
– спросил после большой паузы Гоцман.
Кречетов помотал головой:
– Все, Дава, стоп. Ша, как ты говоришь… Сейчас выспимся и - на свежую голову… А говорил я тебе про женщин. Про то, что сидел с любимой женщиной в ресторане… - Он искоса, лукаво взглянул на приятеля: - Ну, только не говори, что у тебя нет любимой женщины!
– Есть, - после большой паузы неохотно кивнул Гоцман.
– Ну, в смысле… нет.
– Что значит «есть, в смысле нет»?
– вскинул брови майор.
– Не хочет меня видеть, - пробурчал Давид.
–
– поразился Кречетов.
– Бред!… Дава! Или ты что-то скрываешь, или… или я тебя совсем не знаю!
– Та вроде я ей тоже нравлюсь, - Гоцман смущенно почесал небритый подбородок, - но она… вот не хочет меня видеть, и все…
– Может, дура?
– деловито предположил майор.
– Нет.
Кречетов на мгновение застыл, задумчиво глядя в небо. Гоцман, разинув рот, наблюдал за ним.
– Интеллигентная?
– оторвавшись от созерцания облаков, осведомился Кречетов.
– Н-ну, да…
– Цветы ей дарил?
– Н-нет, - совсем теряясь, пробормотал Гоцман.
Кречетов от души хлопнул себя по кантам форменных брюк.
– Давид!… Ну ты даешь!…
– Ну, а шо?… Я… - пытался слабо сопротивляться Гоцман.
– Ты красивые слова ей говорил? В театр ее приглашал?
– Ну-у… в кино… Так не пошла же. Хотя картина хорошая была, ленд-лизовская…
– В кино?!
– презрительно хмыкнул Кречетов и постучал по околышу фуражки.
– В театр!… Только в театр!… В общем, так. Контрамарки я достану. Ты, - он деловито начал загибать пальцы, - первое - цветы, второе - красивые слова. Самые красивые! Никаких анекдотов и рассказов о работе, понял?! Только она, ты меня понял?! Да!… - Майор снова хлопнул себя по лбу, вернее, по фуражке.
– Срочно побриться, белая рубашка и чистые ботинки… Но сначала - цветы! Нет, с самого начала - крепкий, здоровый сон!…
На стену арки, ведущей во двор, где жил Гоцман, худенькая женщина в синем беретике клеила бумажку. Подошедший сзади дядя Ешта близоруко всмотрелся в косо выведенные красным карандашом строки: «ПРОДАЕТСЯ мясорубка № 5, бидон для керосина (прохудившийся), радиоприемник «Пионер» (новый, шестиламповый) и ботинки мужские ношеные, 44-й размер. Ул. Перекопской Победы, 10, спросить Дору Соломоновну».
Во дворе пацаны резались в ножички. Перочинный ножик брали за ручку и, примерившись, кидали в землю так, чтобы отвоевать себе территорию побольше. Тут же стоял Рваный, бережно придерживая своего знаменитого николаевского голубя. Пацаны изо всех сил делали вид, что им не завидно, поэтому матерились преувеличенно громко и через слово сплевывали.
– Вы бы потише ругались, орлы, - дружелюбно обратился к ним старый вор.
– И слюни заодно подберите.
– Мы ж не ругаемся, дядя Ешта, - наморщив нос, обиженно возразил белобрысый пацан в ушитой солдатской гимнастерке.
– У нас тута… собрание. Обсуждаем дисциплину в классе.
– И он заржал, видимо довольный собственной удачной шуткой.
– Ага, - поддержал приятеля другой.
– У нас сегодня Волобуев карбид в чернильницу уронил. И там эта… реакция пошла, чернила все в пузырях, писать невозможно. Так химичка
Пока не извинимся. Будто ж он нарочно. Не, вы прикидываете, шо творится?…
Дядя Ешта помолчал. Глядя на него, пацаны тоже притихли.
– Завтра же извинитесь - это раз, - неторопливо, произнес старый вор.
– Волобуеву своему скажите, что в следующий раз карбид, если шо, ему в чай упадет - это два… А три - то, шо Давид Маркович лег-таки отдохнуть в кои-то веки. А потому или вы дальше молчите, как молчит бычок, когда его жарят, или бежите отсюда, как бежали румыны до Бухареста…
– Понятно, дядя Ешта, - прошептал белобрысый пацан, опасливо взглянув на окна Гоцмана.
У дверей хлебного магазина с большим фанерным листом вместо витрины переминалась с ноги на ногу очередь. Мягкий морской ветерок перебирал зажатые в кулаках края величайшей ценности послевоенного времени - продуктовых карточек. Триста граммов тяжелого, плохо пропеченного хлеба по пайковым ценам - ради этого, ей-ей, стоило отстоять на жаре несколько часов. Главное, войны нет, а трудности с продовольствием обязательно исчезнут, и, судя по обещаниям партии и правительства, очень скоро. Об этом сообщал красочный плакат на облупленной стене хлебного: в следующем, 1947 году производство мясо-молочной продукции возрастет на 30 процентов, хлебобулочных изделий - на 50, яиц - на 35 и так далее…
Рядом со входом в магазин, фыркнув мотором, остановилась большая серая легковая машина. С переднего сиденья поднялся интересный собой, чисто выбритый, только очень уж уставший с виду мужчина в черном пиджачке, гимнастерке и галифе. В руках он держал огромный букет кремовых роз, штук двадцать пять, не меньше. И большая часть очереди с нескрываемым удовольствием узнала в этом галантном кавалере почтенного Давида Марковича Гоцмана, чтоб он был здоров и богат на долгие годы.
– Вот, - деревянным голосом произнес Гоцман, подойдя к Норе. Она стояла уже у самых дверей, третьей по счету.
– Вам цветы.
Она подняла на него свои удлиненные, нездешние зеленые глаза:
– Зачем?
– От меня, - уточнил Гоцман.
– Ну… вам.
– Спасибо, - чуть слышно произнесла Нора.
– Не надо.
– Почему?
Дверь в магазин приоткрылась, оттуда выпорхнули на улицу уставшие, но очень довольные покупатели, отоварившие свои карточки. Очередь заволновалась. Нору умело оттеснили, и теперь толпа деликатно обтекала Гоцмана и женщину с обеих сторон. Одесситы умели ценить чужие чувства, поэтому даже острили сейчас не особенно громко.
– В очереди за хлебом не стоят с цветами… А потом мне еще в нефтелавку надо.
– Так я вам без очереди возьму… И керосину тоже. Помолчав, Нора подняла на Гоцмана глаза. Он похолодел - столько в них было жесткости и решимости.
– Давид Маркович, это глупо. Я же вам все сказала… А вы… настаиваете. Упорствуете. Зачем?
Вместо ответа Давид, плохо соображая, что делает, схватил ее холодную руку и всунул в ладонь цветы. Нора укололась об острый шип, тихонько ойкнула, чуть не выронив тяжеленную охапку.