Лунная походка
Шрифт:
За что я ненавижу Горького, так это за смутьянство, за бестолковость, за ненасытную жадность и противопоставление богатых бедным. Уж такие у него богатые, уж такие у него бедные. Чтоб всех сравнять, «глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах». А Буревестник мечется и кощунствует. Что ему надо? Чего он хочет? Мало Гулага, мало Шаламова? Надо что-то еще, американской агрессии? Иран далеко от Америки. Подумаешь, какая-то одна ядерная атака.
Моя милая, любимая, почему мы не можем жить вместе?
Вот видишь, до чего доводит отступление от или пренебрежение инструкцией Kuy, а также ошибочная трактовка постулата Zio.
Но если припомнить закон обратной величины, то все можно обратить себе на пользу.
Собиратель бутылок
В ту зиму снег был печально
Однажды В. нашел пачку самых крупных в данный момент купюр. Мир, как по мановению волшебной палочки, преобразился. Появилось солнце, режущее глаз, ночи выпадали лунявые, звездчатые, как забор в дырках, облитые дождем, и оледенелые ветви под ветерком звенели, шуршали, что-то хотели сказать. В. начал с того, что набрал антидепрессантов и транквиликов, обоймы в холодильник боевых семидесятых. И сознавая всю ничтожность и жалкость своего положения, ничего с собой поделать не мог. Он затоварил свою трущобу ящиками с консервами; поздно ночью, чтоб никто из соседей не просек, затаскивал мешки с сахаром, мукой, крупами, как мышь-полевка на зиму в нору с отнорками. Мир уже не казался железной клеткой. Его хроническое одиночество стало разрушаться, появились из ниоткуда, как грибы, новые знакомства. Его несло, гнало, как кораблик из газеты по ручью в март. Он с ужасом пересчитывал убывающие деньги, они сокращались, как шагреневая кожа. Любой нормальный еврей сел бы с калькулятором и разработал план преумножения первоначального капитала.
В. поперло в Москву разгонять тоску. Часами он катался в метро, забившись где-нибудь в углу, и под видом клюющего носом созерцал белых людей, клещами вцепившихся в поручни, погруженных в свои амплитуды. Нашлась его знакомая, прописавшаяся в Москве и живущая, как он догадался, содержанкой у какого-то «бедного еврея». Ее сумбурные потоки слов гипнотизировали В., лишь бы слушать это ее шуршанье. Он снял квартиру, она приходила, и они объедались салатами, фруктами, готовили голубцы, пельмени, люля-кебаб. «У каждой бабы есть свои люляки…» Он был готов стянуть с нее трусы, когда она жарила кабачки и смеялась, рассказывая что-то забавное, обнажая белый оскал красивых, как вся она, зубов.
Тайные течения подсознания сдерживали его кобелизм. Впрочем, однажды она сама все сделала за него. И потом, после утоленного голода, после двухчасового поскрипывания кровати, ее стона и ахов, после вгрызаний ее наманикюренных пальчиков в его спину они лежали друг у друга на руке, смотря по телеку нечто захватывающее. Уже через несколько дней, приходя к нему, она первым делом стягивала с себя трусики, перешагивала их, и они, то ли от отчаяния, то ли от безоглядной, самой что ни на есть обыкновенной любви, падали в приглушенный свет или в полную темноту, чтобы ни о чем не думать… держись за свои коробки с транквиликами, ты хотел выпасть из времени, пожалуйста…
Тайные течения прорывались в незапоминающихся, но тревожных снах. Она не курила и В. воздерживался. Он словно очнулся от сладкого сна, когда тревога напала средь ясного дня. Зайдя как-то в кусты за надобностью, В. с изумлением увидел высокого мужчину в распахнутом кожаном плаще, стоявшего у края шоссе. Уперев руки в боки, он поливал из расстегнутой ширинки мчавшиеся мимо машины, которым по-видимому некуда было деться: остановка запрещена. Обоссаные лимузины – вот и все… Как говорил один знакомый: Москва это пластинка, она кружится, кружится, а в середине ее дырка, пустота. Увиденная сценка отрезвила В., привела его в нормальное состояние – тихо сосущей, иногда невыносимой, иногда как гуляющая пуля отступающей тоски. Кажущаяся беззаботность, безалаберность москвичей, прошмыгивающих мимо, в какой-то мере передалась
– Ich liebe dich, – написал В. на зеркале, на широком зеркале губной помадой, оставшейся от Нее, и свой провинциальный телефонный номер. Когда он зашел в купе, и поезд тронулся, он закинул вещи наверх, сел к столику и увидел, что перед ним сидит Она в темных очках… Она сидела перед ним в темных очках и золотой оправе. Москва, как много… в золотой оправе…
– Ты хочешь, чтоб у нас был ребенок?
– Да, но…
Кортик
Привяжется какая-то фраза, за которой, нам кажется, откроются просторы разливанные, а на самом деле театр теней, и мы видим не персонажей, а их отражения, как в случае со Сваном, и просто пустота играет решающую роль. Вы не пробовали читать пустоту, вы не въезжали в то, чего нет. А оно есть и требует к себе большего внимания, чем когда автор пытается заслонить эти зияющие бездны. Так мы бредем от романа к роману, обогащаясь неслыханной пустотой, потрясенные не мелочами жизни, а дырами, сквозь которые дышит ветер свободы неслыханной, немыслимой.
Неплохим местом для отдыха может служить ванная. Она наполнена всяческой рухлядью, ветошью, здесь запах обмылков сливается с запахом масел: лаванда, бархатцы, рута, сандаловое дерево, куркума, артыш, алтан харакана, старые боты, кусок шоколада, спотыкач, настойка на змее, бутылка «Помелы», простая клюквенная с портретом розового Чайковского, расческа, на которой, приложив золотинку от шоколада, можно исполнить арию из «Щелкунчика», чьи-то, пардон, трусы – м. и ж., рваные колготки, арбалет, если его немного починить, то можно уложить сохатого (придется покупать еще один холодильник «Бош»), подвешенное колесо от спортивного велосипеда (и охота же было шнырять по ночным улицам с отраженьями фонарей в мокром асфальте, сколько раз велосипед летал через эту голову), подшивки «Нивы» и «Невы»…
Холодный ветер гонит клочья мусора по Невскому, и родные очереди, наконец-то; что дают?
«Космос», гитара с тремя струнами, когда-то здесь цветастые юбки кружились и каблучки отстукивали – Барыня, барыня, а потом по мокрому асфальту растянувшимся хороводом – Нам улицы свердловские знакомы и близки… Подсчитывание денег перед входом в ресторан, а там уже эстрада и гомон голосов, возносящих тебя над мелочностью быта, над гремящей мелочью в кармане, над клятвенным последним обещанием бросить, завязать, начать наконец-то, с понедельника же, утренние пробежки, вон кроссовки… и перерождение тут же у ларька, вдохновение от поддатого пушкиноведа, сыплющего и сыплющего черновиками Александра Сергеича, да когда же это кончится?
Прохожие утекают вместе с деньгами, вместе с неприметно рассасывающимся народцем… А, ведь это ты отвинтил звезду с погона папы одной знакомой, может поэтому, остановившись на красный, она посмотрела на тебя из «Опеля», держа баранку снизу вверх, поздоровалась одними глазами и ветром сдуло. Пуазон. Веточка сельдерея.
Ты тогда вылез из какой-то узкой горловины, она схватила за резинку, с чем бы и осталась… Так хотелось, чтобы на углу двое-трое маячили у ларька… Потом была ее подруга, ты в спешке залез в брюки задом наперед, собственно, ради нее ты и занял сотню у музыканта, – на такси. Но почему-то очнулся в пустой пятикомнатной, где холодильники трещали от филе, к стыду своему забыл имя хозяйки… Может быть все это было не с тобой, так бывает, хренология… Вы встречались на берегу, и на ней было слепящее белое платье в красный горох – зачем ты откусил у папы звезду с погона? Конечно, такого вопроса не было, и мы стреляли из стечкина в офицерском тире в подвале, и я приложил ствол к своему виску – да или нет? – Ну, не здесь же…