Лунная походка
Шрифт:
Как Иван не отморозил свое хозяйство, сутки просидев в воронке с ледяной водой во время артобстрела, от ужаса что ли? – качалась земля, его обсыпало кусками земли, и невозможно было двинуться никуда. Дочь Алевтина была как награда за тот бой. Она училась хорошо и поступила в техникум легкой промышленности. Была такая свежачок, что как-то у нас в гостях на вопрос о ее перстне с рубином рассказала, как в купе ее попутчики, ювелиры из Латвии, на прощанье за ее неотразимую красоту и за счастливые часы, проведенные в ее компании, подарили перстень на память и каждый оставил адрес в надежде продолжить знакомство.
– А какое оно, море? – спрашивал мой отец. – Я вот не представляю.
– То синее, то зеленое, то серебристое, все время разное какое-то.
– Это
Как только дядя Сема узнавал о гостье, так гладил свой лавсановый костюм в клетку, надевал шелковый галстук и с портфелем появлялся на пороге, был он в ту пору холост и чисто побрит, с новыми вставными зубами, с непокорными вихрами, которые не берет расческа. Степенно рассаживались за тесный стол, комнатка наша была совсем крохотная, стулья брали у соседей. Печка потрескивала, и, несмотря на осеннюю стынь, – в эпоху листопада и беспроглядной сырой мглы мы, как спрятавшиеся зверьки, начинали с рыбного пирога, отец с дядей по выходным ходили на карпа, – делалось уютно и от маминых забот (пирог не подгорал, в самую пору) и от девушки Алевтины, причесанной пышно, с просветленными волосами, с ее сережками, такими рубиновыми, как перстень. Тут и бабка наша садилась с краешку, всякий раз отнекиваясь от рюмки фирменного с медалями и наклейками вина – нет, нет, что вы, что вы, у меня голова разболится. И моя сестренка на коленях у папы.
– Ну, за что пить будем – может за Сергея Захаровича? – Алевтина поднимала свою стопку с оттопыренным мизинчиком, на котором поблескивало тонкое кольцо. – За Победу! – И все вставали, чокались, пили стоя, потом налегали на куски пирога с карпятиной. Отец доставал конверт и вынимал оттуда фотографию, где в рубахе в крапинку улыбался дед Иван в очках с приклеенным носом и чужими усами, – все хохотали. Дядя Сема доставал из портфеля белую головку, вышибал ударом в дно пробку и разливал мужчинам беленькой. После выпитого и съеденного убирался стол, стулья, отец доставал аккордеон, который был куплен для меня, но так как то ли педагог он был никудышный, то ли медведь мне на ухо наступил, научился он сам играть. Дядя Сема вынимал из нагрудного кармана точную копию револьвера из дюраля, и моему ликованью не было предела. Я выбегал на улицу, оставив танцующие под медленный фокстрот пары, окружался пацанами, каждому хотелось стрельнуть из бесценной игрушки. Я бегал, стрелял по меснярикам, голуби кружили в прояснившемся небе. Турманы с пернатыми лапками переворачивались, делая сальто.
А ночью я проснулся на полу, коечку мою, как самая любимая всеми нами, заняла Алевтина, дед Иван рыдал на груди у папы, целовал его и сквозь слезы слышалось:
– Миша, родной ты мой, Мишенька, не увидимся мы больше с тобой.
– Да брось ты, Иван Захарович, поживем еще маненько, весной рыбачить поеду к тебе, ты только засмоли лодку, а то она рассохнется за зиму.
– Нет, Мишенька, в последний раз видимся, я знаю, знаю…
И снова рыданья, всхлипы и струи слез, как потом рассказывал отец: «Всего меня облил горячими слезами».
Зимой отец отправился проводить в последний путь деда Ивана. На фотографии среди провожающих у отца отчужденное, со сжатыми скулами, жестокое лицо.
А лодку дед просмолил, законопатил, мы выходили еще затемно.
Алевтина через год вышла замуж за лыжника, что она в нем нашла, все разговоры он вел исключительно о лыжах. Его лицо чем-то напоминало отца на фото. Неисповедимы пути Господни.
Лунная
Помню отца танцующим чечетку на остановке в Синеглазово; автобуса не было, и бог весть когда он припилит; мы, как было заведено в то далекое время, всем семейством ездили в гости к сестре отца, а моей стало быть крестной, и к крестному, ее мужу. Где мы там бегали и играли, какой у них был дом, не знаю; но вот на остановке, где никого не было, кроме нас: летний вечер, тишина, изредка машина протащится, – и дробь каблуков, и перебор ладоней, все это так легко, неожиданно, весело, как внезапно и кончилось.
Откуда в нем это? Прожив так много с отцом рядом, я ничего определенного сказать о нем не берусь. Так, какие-то эпизоды. Как-то раскидал компанию мужиков; мне сказал – подержи. Я взял его плащ, а он начал месить эту свору красномордых. Они вылетали, выщелкивались по одному, выплевывая зубы. Правда, рукав его я тоже потом нес, а он, приложив пятак к глазу, сказал – «пошли дальше». Девушка успела убежать, а мы пошли дальше по парку культуры и отдыха. Пятиклассник, чем я мог помочь?
Как-то отец купил аккордеон, наклеил бумажки на клавиши, и началась пытка моя. Может, у меня слуха не было, может, он педагог был фиговый, но в итоге именно его пальцы литейщика начали с достойным упорством тыкаться в клавиши. Из всей кучи наших пластинок я особенно любил с художественным свистом. Вот чему, пожалуй, я был не прочь подучиться. Но мне как-то и в голову не пришло спросить кого-нибудь; свистит, и я свищу. «Не свисти, – говорили мне, – денег не будет». В общем, по воскресеньям аккордеон доставался из футляра с бесстыдно красными внутренностями, после обильного застолья, как заведено было тогда – каждый выходной сборы, чаще всего у нас, с водкой, портешком, пивом, цыганочкой и барыней. Орали они все будь здоров, еще до аккордеона; инструмент – на случай пляски, в пол хорошенько врезать дробью да с визгом. Когда начиналось застольное пение, мы, дети, обычно убегали в другую комнату или на улицу. Сестра ревела и затыкала уши над невыученными уроками.
Осенью отец, набив подпол картошкой, говорил: «Ну, еще зиму протянем», – и заваливался с книгой на диван, если это был будний день. Читал он все свободное время, лишь с большой нужды набивал рюкзак и чемодан книгами, чтобы сдать в бук… от получки до получки. «Неву» он выписывал не то десять, не то двадцать лет. «Невой» была уставлена вся стена. Как-то он все-таки выбрался в Ленинград. Приехал возбужденный, помолодевший, и восторженным рассказам об архитектуре Ленинграда не было конца. Как это все воспринималось подростком, нетрудно догадаться – какая фурня! Это сейчас я понимаю его, по прошествии бог знает скольких лет; вырваться из чумазого, неприглядного города, ни музея стоящего, ни театра, города, где он год работал по указу за опоздание на работу (на какие-то минуты) с вычетом в двадцать процентов. То время осталось невытравленным в наших душах, и пока жив будет хоть один слышавший заводской гудок, жива останется и память: полная зависимость от завода. И не верилось мужику ни в одну власть, ни при какой власти. Хочется чего-то такого. А чего? Выходной настает; вспомним, как наши отцы гуляли. И дребезжат стекла в окнах от слитного, в унисон, хора застольного.
Право слово, я могу бесконечно об этом говорить, поскольку ничего уже ото всего этого не осталось. В основном такая простая мысль проклевывается: а что же мы собой представляем – следующее поколение? Да ничего особенного. Мы оторваны, и у нас тоска другая. Я не могу без волнения смотреть на свежую фотографию Майкла Джексона. Нет, я не меломан, мне до лампы, о чем он поет, да и голос, это вам, согласитесь, не Фредди Меркури, но однажды мне посчастливилось увидеть московское выступление Майкла, и я отвесил челюсть, что называется. Этого просто не может быть – как он танцует, мурашки побежали. Могу вот так, и еще вот так, и эдак, ну же, господа-товарищи, радуйтесь, вот она – «лунная походка». Где-то я видел похожий всплеск души, ну да, автобусная остановка, Синеглазово, тридцать с чем-то лет назад, да это же мой папа!