Лунная походка
Шрифт:
В водах ванной обрывки писем… Знакомые и незнакомые и малознакомые лица, фигуры, фразы, обрывки разговоров, порванная теннисная ракетка… Тогда она опоздала, и я уже готов был навострить лыжи… Вчера в бассейне – с вышки, вывихнула спину. А вот улыбающиеся матросы, они стоят, положив руки на плечи друг друга; один из них… В отпуске я прыгал с разбега через высокий бортик, и мы с ним окоченевшие, сидя на колючих камнях, тряслись с посиневшими губами, припадали к резине, запивая пригоршнями соленой воды с мелкими водорослями. Ночью на соседней базе танцевали вокруг ведра, горящего синим пламенем, а сторож бегал, искал пьяного электрика, вся база погрузилась во мрак, мы сидели у костра и старались не обращать внимания на томный стон в избушке под небом звездным… и пронзает сердце стрела из арбалета, и выныриваешь в совсем другом мире, и сладко от удушливых слез, какой-то ужас охватывает, кто-нибудь вытащите эту стрелу, и чьи-то руки вытягивают никелированную блестящую спицу: два слитых в одно существа, морской офицер с кортиком
Кортик летит, и вот уже из груди старика торчит рукоятка. Куда я дел этот валидол, и голова его откидывается лицом в небо.
Синие шары
Шарики, синие шарики. Я их надувал в праздничные дни, и это знаменовало праздничное настроение, которое пронизывало весь воздух праздничного дня. Хворосту мать напекала два больших тазика и все равно к концу дня не хватало. Идти на демонстрацию было высшим счастьем. Пьяные от счастья рожи шли, проплывали, колбасили и утюжили всю главную улицу, весь тротуар. Особо счастливые дети, взгромоздясь на плечи взрослых, размахивали флажками, ели мороженое и фордыбачили синими, желтыми и розовыми шарами. Высшим шиком у оборванцев из совершенно, до зюзи пропитых семейств считалась «охота», и проколотые их булавками шары вызывали у компании взрывы злорадного хохота. Бедные девочки плакали, пацаны терялись и пытались, спасая, отнять хотя бы один шар у ничего не подозревающего карапета. Слезы, духовая музыка, матюгальники, висевшие на столбах, создавали неописуемый и немотивированный восторг у школьников, дошкольников и юных рецидивистов. Милиции не было вообще, или она так растворялась, что ее было днем с огнем не сыскать.
Это потом, в шестнадцать, мы с другом распили под тумбой «тамянку» и, отобрав у девушек желтый и голубой флаги, шли, шарошась, падая и вставая, неистово вопя – цыпленок жареный, цыпленок пареный!.. – поперек и зигзадя, плюясь и матерясь на дружные сплоченные толпы пролетариев и на весь этот румяный сброд, свято верящий в светлое завтра. Мы размахивали алюминиевыми древками флагов так, что от нас шарахалась дружная толпа, совершенно не готовая на отпор пьяным дебоширам. Мы балдели, мы куражились, все и вся послав на х… Я свистел в два пальца так, что у самого уши закладывало, а все это фуфло, широко улыбаясь, текло разнаряженное, расфуфененное как река, в которой мы, две щепки, опять найдя тумбу, халкали из горла уже «тырново». И нас Бог спас, мы не вырубились, иначе бы нас топтали ногами, шпильками от сапог и начищенными ботинками.
В конце концов нам вся эта демонстрация в дупель наскучила – мы всучили каким-то старикам и старухам по флагу и приклеились к двум симпатиям, одетым с иголочки. У меня откуда-то прорезалось джентльменство, и я приударял то за одной, то за другой, и они благосклонно улыбались и смеялись на все мои остроты; где, что, откуда бралось, уму непостижимо. Мой друг просто повис на ручке девушки пониже, а я подцепился, как щука, за руку совершенно умопомрачительной красавицы, которая оглядывалась по сторонам, щуря глаза, и убеждалась, что я идиот, но красивый малый, и доверчиво заглядывала мне в лицо, как в зеркало, чтоб удостовериться в своей сверкающей шестнадцатилетней красоте девушки с безупречными зубами. И так мы шли и шли по главной улице среди транспарантов, шаров, песен, гармошки и гитары. Все походило на фильмы «Высота», «Весна на Заречной улице», «Неподдающиеся», «Иван Бровкин» и множество других, которыми мы были пропитаны. Мы не хотели грабить, бить морды, блевать на празднично одетых людей. Мы просто по-своему хотели разделить общественно-праздничный подъем, но мы выросли из коротких штанишек, мы знали, что дома уже орут «Скакал казак через долину…», «Сижу за решеткой в темнице сырой…» и
У Харви же никого дома не было. Они утряслись в гости. И трехкомнатная квартира решила все. Он, Харви, знал, где затыренная трехлитровка самогона с растворимым кофе, и мы завалились к нему.
Я деликатно снял плащи с девушек, теперь они выглядели шикарно. Мы организовали стол с закусками, и появилось шампанское. Мы раскрыли окна, и праздничные облака кучерявились, подмигивая лучами. Включили «Милая моя, солнышко лесное, где, в каких краях…» Визбора. Они танцевали, Люся и Харви, он по пьяни наступал ей на ноги, просил прощенья, и она смеялась. Мы с Сашей сидели на диване, я ей положил руку на плечо, но она через какое-то время убрала мою руку. На мне была белая рубаха с модернистскими запонками, которые я сам изготовил, свистнув рисунок у Блиоха, художника из «Пора, мой друг, пора» Васи Аксенова. Я предложил Саше выпить, налив себе первача, а ей шампанского; выпили, закусили салатом «Оливье», которого было целое блюдо. Она училась в медтехникуме, говорила, что потеряла сознанье, когда ей велели отвезти ампутированную до бедра ногу. Я рассказал, как лежал в больнице, как одному мужику родной брат отстрелил руку, а к соседу по палате, перевернувшемуся на мотоцикле, приходила беременная жена, а на другой день любовница. Как к пареньку захаживали сразу две подружки, и он не знал, какую выбрать. Я опустил в рассказе три недели страшной депрессии, когда ходил под себя, после того, как меня сбила машина и мент, от которого меня уже тошнило, выматывал мозги. Потом рассказал, как всю ночь провел с мертвым.
И тут у меня испортилось настроение. Харви затаскивал в постель Люсю, а она застегивала рубашку, оправляла юбку и стояла на подоконнике открытого окна в соседней комнате.
– Еще один шаг и я выброшусь из окна.
– Четвертый этаж, ты соскучишься лететь, – Харви закурил и как ни в чем не бывало стоял, прислонясь к дверному косяку. Постель была измята, у него из ширинки торчала белоснежная рубаха.
– Не делай этого, – сказал я как можно спокойней. – Ты сломаешь свои красивые ноги и будешь ходить под себя. Это, поверь мне, стыдно. Ты красивая девушка, у тебя все впереди. Любовь, дети. – Я закурил. – Спускайся, ничего не бойся. Харви просто пьян, и он хороший парень, просто его избаловал брат, который сейчас служит в ГДР. Ну, знаешь, пьяные вечеринки, девочки, пофигизм. Слезай, девочка моя, не бойся.
Как только все нормализовалось, Харви выпил стакан, и никто не заметил, как в руках у него оказался небольшой револьвер.
– Раздевайся! И ты тоже! – он показал стволом на Сашу. – Я не шучу, – и он выстрелил в бутылку с шампанским, которая разлетелась, забрызгав стену.
Я прочитал ужас в глазах девушек.
– Тут еще пять патронов, хватит на всех.
Мы стояли как завороженные. Миг растянулся на вечность. С улицы в порывах ветра доносились пьяные песни, кто-то играл на гармошке… Пластинки, синие шары, спортивный велик, начавшийся было роман с Сашей… И тут произошло то, чего я не ожидал: Саша рывком открыла платье и выбросила бюстгальтер к ногам Харви, две изюминки на поразительно белом теле…
– Стреляй, сука! На зоне из тебя педераста сделают, петух: твое место будет под нарами! Мой брат срок мотает, таких как ты опускают! Стреляй, пидор!
Харви медленно опустил руку с револьвером. Этого оказалось достаточно, чтоб мне врезать ему, бутылка с «тамянкой» разбилась о его голову, и он упал…
Потом я приходил к Саше, а еще позднее она уехала в Москву, как-то пришло письмо душераздирающее: – Я не хочу ребенка! Я не хочу ребенка…
Клейкие весенние листочки
Особенно неприятное приходилось на ночное время, когда утешительное выветривалось из головы и начинался кавардак и бедлам, сочиненный каким-то композитором-садистом, цель которого была в том, чтобы распять сознание, как плоть. Марши бронзовых лениных с бабами-трубочистами в бронзовых юбках. Железные, наполненные ненавистью рабочие шли на рабочих, сокрушая друг друга киркой во имя депутатов с жирными холеными лицами, безостановочно гундящих подвешенными на ниточки челюстями. Пик, как показалось Лазареву, пришелся в аккурат на утопший «Курск». Пацаны бегали во дворе и орали: – Камбала утонул! Движимый инстинктом, Лазарев вошел в пустой, набитый всем, чего душа пожелает, магазинчик возле дома и, помня бабкины рассказы, как они в войну ели кору с деревьев, толкли ее в ступе и варили (некоторые умирали со вспученными животами), купил на последние деньги пять килограммов грязного серого пшена. Было стыдно нести такое домой, и потому он выбрал самый темный, правда, тоже дырявый пакет, так что пришлось внутрь вложить второй. Теперь зимой он, как бурундук, уничтожал свои запасы.
Заходил к нему один юродивый молодой человек, он стучал в дверь по-футбольному и приходилось открывать. Говорил немногословно. О каких-то каменных дольменах без окон и дверей, где живут в степи (а живут ли?) какие-то типы со сдвигом, астралы, догадывался Лазарев. Юра ел серенькую кашу без масла и, судя по всему, знал очень много. Но знание это было ему как справочник, как интернет. Ну есть он, этот справочник, или нет его, какая разница? Как-то притащил жизнерадостную книгу о необычайно красивой бабе, живущей в лесу среди зверей как первобытная Ева, все-то она знала, стоило ей лечь на землю, раскрыть ладони – и она как локатор улавливала все обо всех, и о том, что жена Лазарева пятый год порожняя ходит и что Ева исправит это в одну ночь.