Люба Украина. Долгий путь к себе
Шрифт:
«Братья казаки, крестьяне, мещане, все люди, плачущие и бедствующие от панов! – писал Богдан в этих не для панских глаз универсалах. – Никогда вы не найдете возможности свергнуть польское господство, если теперь не сбросите целиком иго польских правителей, не добудете свободы, той свободы, которую наши отцы купили своей кровью. Польское войско уничтожает казацкое и крестьянское добро, бесчестит наших жен и дочерей. На всех возлагают невольничьи узы, тяготы, барщинные работы, вопреки древнему обычаю. На все эти обиды нет иного способа борьбы, как только лишь победить
Богдан обошел стол, оглядывая письма, как солдат перед боем.
«Где случится Чаплинскому видеться и говорить с православным священником, то никогда не оставит его, не обесчестивши, волос и бороды не вырвавши и палкою ребер не пересчитавши…» Это к гетману Николаю Потоцкому.
«Упаси меня Боже плохо думать о Речи Посполитой, о всех поляках – один Чаплинский плохой. Не от вашей гетманской вельможности бежал я за Пороги – от безобразий и угроз пана Чаплинского. Я – маленький человек. Песчинка. Овечка. Я и внимания-то гетманского не достоин. На меня довольно будет ротмистра с десятком жолнеров. Заметьте, ясновельможные паны! Я почти каждому из вас пишу о том, что запорожцы собираются отправить послов к королю и к сенаторам – и к сенаторам тоже! – умолять о возвращении казакам привилегий. Я не бунтовщик, я и не помышляю о каком бы то ни было военном выступлении, я – проситель! Проситель, чудом спасшийся от насильника Чаплинского».
– Вы – мой щит, – вслух сказал Богдан письмам, которые предназначались для ясновельможных милостей.
– Вы – моя сабля, – сказал он письмам к народу.
Подошел к печи, сел на чурбак, подкинул в огонь хворосту. Хворост был сырой, огонь зашипел, кора запузырилась, жалобный живой голос пронзил сердце Богдана.
– Я вот тоже, – сказал он, – пищу.
На Томаковском острове зимовал атаман Линчай с казаками, тот самый Линчай, на которого Богдан ходил под командой Барабаша.
Казаки казакам обрадовались, но с Хмельницким Линчай даже встретиться не пожелал.
Здесь же, на Томаковке, стояла залога реестрового Корсунского полка – сторожевой пост, наблюдавший за действиями запорожцев. Сечь в ту пору расположилась в восемнадцати верстах на Никитинском Роге.
Тридцать человек – сила невеликая, но напасть на беглецов полковник Гурский, командир залоги, не отважится, запорожцы своих в беде не оставят. Однако Богдану предстояло уговорить по крайней мере десять человек, чтоб они вернулись на Украину с письмами к народу.
Когда еще откликнутся люди на призыв собраться всем вместе против неволи?
Простолюдье всколыхнет – победа. Хоть самая малая. Турнуть Гурского с острова – и Украина заволнуется, как пшеница под ветром. Только ведь, прежде чем на кого-то замахиваться, нужно уцелеть.
Заскрипел
– Богдан! Убирай свою писанину! Обед несем.
Шестеро казаков тащили на самодельных носилках зажаренного целиком, дымящегося осетра.
Богдан послушно и торопливо собрал письма.
– Линчаевцы угостили! – радовался Ганжа.
– А что сам Линчай?
– Ничего, велел за мукой наведаться.
– Тимош где?
– Остров пошел поглядеть.
– Один?
– Один.
Лицо Богдана закрыла на мгновение тень.
– С Богом! – сказал Богдан, первым садясь за стол.
13
Остров Томаковка был похож на перекати-поле. Весь пушистый от леса и кустарника, а темечко словно саблей выбрили. Отсюда, с верхней точки, Днепр был виден от Хортицы до острова Товала.
На полянах лежал снег, берега обросли льдом. Днепр, сражаясь с морозом, взламывал тонкий ночной лед и тащил его вместе с мокрым снегом в море.
Снег все падал, вода в реке тяжелела, замедляла бег…
В небе засияли синие луговины, но снежинки летели неведомо откуда, и Тимош радовался: снегу, солнцу, зиме, воле. Наконец-то пришел его час казаковать!
Опершись рукой на саблю, парубок стоял над Днепром и чувствовал себя хозяином: снега, солнца, зимы и себя самого.
Вдруг подумал: «Хорошо, что здесь нет Карыха и всей его ватаги».
Среди парубков Тимош оставался все еще нововыборным, а ему хотелось верховодить, быть «березой», только куда ему до Карыха.
Тимош не умел быть веселым. Он родился и на слово и на руку тяжелым, поглядит – тоже не обрадуешься. Жизнь для него была серьезным делом, хотя он видел, что легче живется тем, кто умел веселить и себя, и других. Дивчины серьезных не жалуют, не балуют, но про то парубок не горевал: горевал про другое – друзей у него закадычных, неразливных не было. Вернее, был, да не казак – татарчонок.
Тимош поглядел на солнце и спохватился, как бы казаки без обеда его не оставили. Побежал с горы. Тропинка была лихая: в гору – круто, с горы – страшно. Только Тимош ничего не боялся. Подумал о том, что ничего-то не боится, поскользнулся, поехал вниз на спине, и в тот же миг вонзилась в сосну, дрожа звенящим тельцем, стрела. Тимош успел прикинуть: метили низко, в живот – и, резко крутанувшись, покатился к песчаному оползню, ухнул с пятиметровой высоты, вскочил, кинулся за деревья, побежал, петляя. Бежал до куреня. И только у дверей остановился отдышаться.
Отец встретил его взглядом тяжелым, как обух.
– Ешь и садись писать!
Тимош, красный от бега, сел за стол, взял кусок осетрины, следя за своими руками. Руки не дрожали. Тимош, довольный, улыбнулся: не больно-то его напугала чудом миновавшая смерть.
И голод не пропал: взял кусище фунта на три. Жадно и быстро съел, пошел на улицу оттирать снегом жирные от осетрины руки.
Казаки убрали стол, вымыли и вытерли его досуха. За письма Богдан усадил всех, знавших грамоту.