Любимые и покинутые
Шрифт:
Потом Машу обступили звезды, и она показалась себе песчинкой в сравнении с бездной космоса. «У песчинки и горе с песчинку», — думала она. И действительно реальность — ее горе — казалась ничтожной в окружении звезд.
Потом Маша услыхала знакомые голоса и задремала под их успокаивающую музыку. Вошла Устинья, села на край кровати. Маша с трудом разлепила веки, взяла ее за руку и сказала:
— Это было чудесно, Юстина. Я понимала то, чего никто не понимает. А теперь я разучилась это понимать. Знаешь, время снова превратилось в нитку, которая обрывается за твоей спиной. Юстина, а ведь если бы нитка не обрывалась, я бы смогла вернуться к нему. Я знаю, как у вас было, и я за это тебя очень люблю.
— В этом мире все странно и непонятно, — сказала Устинья, вытирая кончиком платка глаза.
— Я хочу остаться здесь, — продолжала Маша. — Я никуда отсюда не уеду. Ты можешь сказать ему об этом?
— Сама скажи. Он наверняка захочет тебя увидеть.
— Но я не хочу, не могу его видеть. Не потому, что он мне изменил, нет, а потому что я… я изменила с ним Анджею. Юстина, как ты могла это допустить?..
— Почему ты не привезла ее насильно? — набросился на Устинью Николай Петрович. — Что я людям скажу? Они наверняка подумают, будто я упек жену куда подальше. Ей нужно в больнице серьезно лечиться, а не с той полоумной тюремщицей под одной крышей жить. Да она там окончательно свихнется, и тогда уже никакие медицинские светила не помогут.
— Они и сейчас не могут ничего сделать, — невозмутимо ответила Устинья.
— Ты представляешь себе, что она там будет делать? — не унимался Николай Петрович.
— Представляю. Ната обожает цветы. И огород у них будет богатый. Ну а о сене для коровы придется тебе позаботиться — снимешь трубочку и позвонишь кому надо.
— Ничего я не собираюсь делать, потому как не намерен потакать бабской дурости, — сказал Николай Петрович уже не столь непримиримым тоном.
— Сделаешь, куда тебе деваться.
— Но тебя я отсюда не отпущу — Машке мать нужна. Бабки внуков только балуют и всякой ерунде учат, — сказал Николай Петрович, у которого последнее время явно не складывались отношения с матерью.
— Да меня хоть насильно гони — не уйду, — сказала Устинья. — Вон я даже все свои вещи сюда перевезла.
И Николай Петрович взглянул на эту женщину вдруг потеплевшими и даже как будто увлажнившимися глазами.
— Скажу, что отправил жену к родственникам на кумыс. В Калмыкию. Там у меня, между прочим, двоюродный брат живет. Какие мы с тобой, Устинья, молодцы, что в милицию не обратились — сейчас бы такое началось… Видно вы, женщины, тоньше друг дружку понимаете, чем наш брат мужчина. К тому же ты ей какой-то там родственницей приходишься.
— Мы с Машей родные сестры, — неожиданно для себя сказала Устинья.
— Вот уж никогда бы не подумал. Ты ведь говорила когда-то, что…
Однако Николай Петрович успел забыть, что именно говорила когда-то Устинья — другое сейчас владело его мыслями, всем без остатка существом. Как раз сегодня он узнал, что Первого забирают в Москву на руководящую работу в ЦК. Конечно, шансы занять его пост не слишком велики, однако, как говорится, чем черт не шутит. Как-никак фронтовик он, кавалер нескольких боевых наград, да и анкета у него безупречная.
— Петрович, ты не кипятись, но, Христом Богом молю тебя, не попадайся ей какое-то время на глаза, — сказала Устинья. — Потом, быть может, все уляжется, поостынет, затянутся раны… — «Или не затянутся, — подумала она. — Уж больно ранимой оказалась Маша».
— Так что, выходит, я теперь для собственной жены первым врагом стал? — Николай Петрович чувствовал невольное облегчение от того, что ему не надо в ближайшее время ехать навещать Машу. Его вопрос носил чисто риторический характер, и Устинья на него не прореагировала.
Она сказала:
— Я туда смотаюсь накоротке — отвезу кое-что
И вожделенное, лелеемое в душе так же трепетно и благоговейно, как лелеют некоторые уж слишком романтичные молодые люди первую любовь, свершилось. Свершилось! Приехавший из ЦК товарищ рекомендовал Николая Петровича Соломина как человека, преданного до последнего вздоха партии и народу, кристально честного, бескомпромиссного коммуниста, обладающего даром убеждать людей и увлекать за собой личным примером. «Такие люди, как Соломин, не раздумывая отдавали свою жизнь во имя счастья народа в гражданскую войну, они же выиграли и войну отечественную, а теперь составляют передовой — ударный — отряд бойцов мирного фронта, фронта строителей новой светлой жизни».
Николай Петрович не был карьеристом — по крайней мере, не считал себя таковым, — однако надеялся, что эта ступень не последняя на лестнице, восхождение по которой стало смыслом его жизни.
И только Таисия Никитична, у которой с возрастом, как считал Николай Петрович, здорово испортился характер, несколько омрачила это счастливое мгновение, когда со свойственной ей бестактностью сказала в присутствии искренне радующейся его успехам Устиньи:
— Ну, сынок, и железное же у тебя сердце — наверное, еще не одну жертву принесешь на алтарь своего беспощадного Бога. Поздравляю.
До него не сразу дошел смысл материных слов — он был пьян и от ударившего в голову хмеля столь головокружительного успеха, и от армянского коньяка. Вспомнив же пророчества матери утром, во время бритья, порезался краем бритвы, внезапно соскользнувшей из ставших на мгновение слабыми пальцев. «Но ведь я всегда делал Маше только добро, — убеждал он себя. — И в жертву не на какой алтарь ее не приносил. Мать совсем из ума выжила, хоть и лет ей не так уж много».
Он ездил теперь на работу с большим портфелем из натуральной кожи, в котором возил чистую рубашку — став Первым, Николай Петрович непременно переодевался после обеда в белоснежную крахмальную сорочку, — кое-какие бумаги, несколько носовых платков; ибо, протирая при людях очки, должен был непременно пользоваться девственно чистым, сложенным в аккуратно спресованный квадратик носовым платком.
Сам того не сознавая, Николай Петрович в отношениях с подчиненными в точности перенял покровительственно требовательную манеру Сан Саныча, его привычку смотреть на собеседника поверх съехавших с переносицы очков, говоря, постукивать по столу обратным концом хорошо заточенного красного карандаша, словно пытаясь намертво впечатать в мозг собеседника свои слова. Да и дома он постепенно стал другим — с Верой, домработницей, общался при помощи жестов и односложных слов, хотя раньше частенько захаживал к ней на кухню, расспрашивал о здоровье, сестрах, живших в деревне; мать обрывал на полуслове своим острым и тяжелым, как топор «короче» (правда, Таисия Никитична на самом деле страдала многословием); с Устиньей был более милостив, тем более, что она с ним первая почти никогда не заговаривала. Устинья занималась главным образом Машкой: ходила в школу (она для этой цели сшила два строгих платья темного цвета — одно из заграничной фланели, другое из отечественной шерсти), водила ее на уроки в музыкальную школу и балетный кружок, сопровождала в кино (именно сопровождала — Устинья ненавидела кино). Отношение Николая Петровича к Машке оставалось прежним, да и Машка сходу бы его разоблачила, напусти он на себя важность.