Любовь поры кровавых дождей
Шрифт:
Кроме нас, то есть меня и комиссара, в каждом вагоне находились по четыре офицера. Со мной были командир второго огневого взвода лейтенант Черныш, командир пулеметного взвода старший лейтенант Панов, железнодорожный техник младший лейтенант Переяславцев и командир прожекторного взвода лейтенант Сенаторов.
Врача комиссар поселил в своем вагоне. В отличие от нашего, вагон комиссара охочие до всяких прозвищ солдаты прозвали «камбузом», потому что комиссар Яблоков каждое утро вызывал к себе старшину с поваром на предмет составления меню. Вызывал он их даже тогда,
Комиссар Яблоков считал себя человеком долга и уделял внимание не только существу дела, но и формальной его стороне.
Прошло три-четыре дня с тех пор, как начался снегопад, мы получили приказ немедленно отбыть на станцию Усачи, километрах в восьмидесяти от передовой. Мы долго не могли оправиться от удивления, думали, гадали, да так и не поняли, чем это решение вызвано, а прибыв в тыл, совершенно сбились с толку: ни единой живой души, ни единой избы, ничего, кроме жалких развалин да двух железнодорожных путей, засыпанных снегом.
Но приказ есть приказ, и наш бронепоезд остановился точно в указанном месте. Начальству, как говорится, виднее. Утешиться, кроме как этой старой истиной, было нечем, и мы терпеливо стали ждать, как говорится, «дальнейшего развития событий».
Вокруг царила такая тишина, что недавний адский грохот казался нам сном, и мы порой забывали о войне. Более того, не испытай ее на собственной шкуре, мы с трудом представили бы среди этой тишины, что такое война.
Жизнь медленно вошла в спокойную колею. Личный состав поезда отдохнул, нервное напряжение спало. Не мывшиеся месяцами, мы, точно дети, блаженно плескались в деревянных кадках и неистово парились на ступенчатых полках русской бани.
Километрах в двадцати от места стоянки бронепоезда находился продуктовый склад, к которому нас прикрепили.
Ребята быстро поднабрались сил, порозовели, и вот уже позабытые звуки гармони заполнили тишину.
Аппетит, говорят, приходит во время еды. А я бы сказал, что аппетит на фронте приходит в перерыве между боями. Дневного рациона, хотя нас кормили куда лучше прежнего, не хватало, но тем не менее лица у ребят заметно округлились, посветлели, ходили они с высоко поднятыми головами.
Долгие зимние ночи и непривычный покой еще больше сблизили нас, и я постоянно испытывал такое чувство, словно мы все давным-давно знаем друг друга. Но был один человек, который оставался среди нас загадкой: всегда улыбающийся и всегда приветливый доктор. Мы, можно сказать, знали друг о друге все, о нем же никто ничего не знал. Сам он о себе не рассказывал, хотя ему многие открывали душу.
Все, что он делал, делал спокойно, не суетясь и с охотой. Бывают же такие люди: человек самое обыкновенное дело делает, а залюбуешься. Особенно хорошо умел он разжигать печурку. Какие бы сырые ни были дрова, какая бы сильная метель ни мела на дворе, мгновенно в чугунной печурке начинал гудеть огонь, и райское тепло разливалось по изрешеченному пулями дощатому вагону…
И сейчас, как живого, вижу этого крепко сбитого, рослого мужчину. Вот он опускается на
Рассказывать он был мастер… Только вот о себе никогда ничего не рассказывал, все о ком-нибудь или о чем-нибудь. Мы знали лишь, что он трижды был тяжело ранен и каждый раз возвращался на фронт, не дожидаясь, пока раны окончательно зарубцуются.
Я интуитивно чувствовал, что не эти незалеченные раны причина боли, затаившейся в его глазах, что на сердце у него лежит иная тяжесть. Но я не расспрашивал его ни о чем, зная наверняка, что рано или поздно все узнаю, — такова уж фронтовая дружба, она делает человека более доверчивым и откровенным.
Наш военврач ненавидел ночь. Он засыпал позже всех, а поднимался раньше всех.
Беспокойный сон, правда, участь всех фронтовиков, но наш доктор слишком уж громко стонал и яростно метался в постели. Его соседям по теплушке порой по нескольку раз за ночь приходилось будить его и просить то повернуться на другой бок, то выпить воды или снотворного.
Больше других суетился наш комиссар Яблоков. Он и без того спал, как заяц, а стенания врача вконец извели его. Комиссар оказался в крайне затруднительном положении: с одной стороны, он не хотел разлучаться с врачом (как знать, а вдруг его помощь понадобится), но бессонные ночи измотали его. Наконец Яблоков нашел выход: он по возможности компенсировал ночное недосыпание послеобеденным сном, если, конечно, представлялась такая возможность.
Врач, как я уже говорил, спозаранку вскакивал с постели, в самый что ни на есть лютый мороз выбегал из вагона голый по пояс и, растерев себя снегом, раскрасневшийся, бодрый врывался в офицерскую теплушку с криком: «Подъем! Подъем, сони!» Растормошив и окончательно разбудив нас, он мчался на кухню снимать пробу.
За время нашей «мирной стоянки» мы до того привыкли к этой побудке, что каждое утро невольно ждали призыва новоявленного муэдзина. Большинство из нас относилось к утренним рейдам врача либо терпимо, либо с юмором. Но командира пулеметного взвода старшего лейтенанта Панова они раздражали, и каждое утро он довольно грубо крыл врача. Но тот не обращал никакого внимания на пановские протесты и всегда обращался к нему с одной и той же фразой: «Успокойся, душечка!»
Именно так сокращенно называли зенитные пулеметы системы Дегтярева — Шпагина, «ДШК», находившиеся в ведении старшего лейтенанта.
Высокий, чуть сгорбленный в плечах, со скуластым, изрытым оспой лицом Панов, большой любитель водки и забористой ругани, был единственным, кто косился на врача и вечно вступал с ним в словесные перепалки.
Зато у командира огневого взвода лейтенанта Черныша завязалась с доктором такая дружба — водой не разольешь. При первом удобном случае они уединялись и оживленно о чем-то беседовали. Завидев друзей вместе, Панов, как правило, презрительно сплевывал (такая у него была привычка) и, кривя губы, бросал: